голову сильно сжимал, засыпал, сидя. И вдруг, как кнутом подстегнутый, вскакивал.- Нет!-кричал.- Неправда! Было. Все было. Это моя судьба. Я - есть! И земля моя есть. Меня не будет, а земля моя будет… Я должен работать. Должен, должен…' - И снова по комнате начинал ходить. Снова кому-то там, за окном говорил: 'Врете! Если земля моя есть, значит, и я не умру. Ничего-о-о! Держись, Богдан. Надо держаться…'
Лампу ставил на стол. Лист белой бумаги брал и начинал рисовать. Карандаш у него был толстый, из угля. Быстро, быстро он рисовал. Нервный был. Рвал бумагу, чистый лист брал, в окно кричал: 'Врете! Я есть! Есть я…'
Я засыпала, не хотела его тревожить. Он ко мне подошел. Глаза его желудевые черными были.
'Сабина! Ты спишь? Встань, Сабина… Сядь вот здесь, у окна… Сними все… Вот так… Так, сиди…'
Я сидела. Мне холодно было. Из окна дуло. Мне неловко было, что он меня голую видит. Когда я с ним вместе лежала - это одно. А так сидеть было неловко. Но я ничего не сказала. Пусть рисует. Ему легче станет. С души его камень тяжелый свалится.
Быстро он рисовал. Только не нравилось мне. Не похожей я получалась. У меня тело совсем другое, а он худой меня рисовал. И плечи худые, и лицо и глаза - не мои. Будто я очень голодная. Ему тоже не нравилось. Он портрет мой порвал. И одетой меня рисовать начал. Я в кофте сидела. А он в куртке молдавской меня нарисовал, и в платке, и розы в руках я держала, И снова я себя не узнала. Лицо как у куклы вышло. И я, и не я. Он и этот портрет порвал. Слабым сделался. На кровать упал. Я потушила лампу. Рядом легла. Он вниз головой лежал. 'Не могу,- шептал сам себе.- Не могу…' Лицо ко мне повернул - глаза мокрые. Я ладонью почуяла - мокрые.
Сердце мое заболело. Я ласкать его стала. Я его волосы гладила. Я его целовала. Я ему говорила: 'Богдан! Родной мой! Не плачь! Лучше меня побей! Лучше мне сделай больно, пусть я заплачу, только себя держи…'
Жалела его. А в душе у меня, как черная кошка дорогу перебежала. Горько мне было слабость его видеть. Мужчина не должен плакать. Последнее дело, когда мужчина плачет. Да было бы из-за чего, из-за картинки.
'Богдан, мой Богдан! Ложись спать, а завтра еще раз меня нарисуешь…'
Он.на спину лег, тихо сказал:
'Ничего у меня не получится. Я сам виноват…'
'Богдан! Богдан! Не терзай ты себя! Ни в чем ты не виноват'. А он усмехнулся, грустно так усмехнулся:
'Виноват, Сабина… Перед собой виноват…- Сел на кровати, одеялом накрылся, долго сидел так, потом говорит:- Ты знаешь, что такое настоящий художник? Это когда до конца идешь…- Голову опустил, лицо руками закрыл.- Дурак… Дурак… Надо было на стройке работать… К черту эту халтуру… Я виноват. Надо было идти до конца! До конца! А теперь ничего уже не получится…'
'Получится! Богдан! Получится,- я его успокаивала.- Ты знаешь, у меня тоже в жизни так было. Знаешь, такие дни были - жить не хотелось. У всех такие дни бывают. У каждого человека, у гажё, у нас, щявале… Нужно глаза закрыть и уснуть. Уснуть и забыть. А завтра день будет. Ты усни. Слышишь? День будет, тепло будет. Вишни цвести будут. Акации будут цвести. Мы уедем с тобой. Хочешь? В Одессу уедем. А хочешь, в Крым… Там всегда лето…'
'Нет, Сабина,- ответил Богдан.- Я уже в этой жизни наездился. Для меня что Крым, что Сибирь - декорация. Я здесь хочу умереть…'
'Зачем ты о смерти заговорил? Богдан! Живому о смерти нельзя говорить…'
Но он не слушал меня, он свои мысли думал, свое сам себе доказывал.
'Не надо,- шептал.- Не надо мне было ездить… Черт с ним, с этим конкурсом. Знатоки-и! Ну и что, что самоучка? Все великие были самоучки. Все равно к себе придешь. У меня своя манера. Да! Перевернутая перспектива, Я так видел. Видел! - И ко мне обернулся.- Вот рука. Не моя рука, Сабина… Я уже так не могу писать. Ты понимаешь, я раяыде писал и не думал, когда писал. А сейчас - думаю. Я уже знаю, как надо и как не надо писать… А это гроб для художника. Ты меня слышишь, Сабина? Что ты молчишь? Что ты так на меня смотришь? Почему ты так на меня смотришь?'
'Я не смотрю. Я слушаю. Я тебя слушаю, Богдан…'
'Нет. Ты на меня странно смотришь. Ты мне не веришь?'
'Верю, родной мой! Я всем словам твоим верю…'
Он успокаивался. Волосы мои гладил:
'Да, да… Я понимаю… Чистая ты душа… Холодно… У нас холодно… Иди принеси. Одну. А? - Бутылку давал мне пустую. Точно сказал он - рука не его. Пальцы дрожали.- Иди,- умолял.- Я прошу…'
Шла. Бежала. Утро скоро, мне на смену идти. Бежала. Если не принесу - сам пойдет. Я не хотела, чтобы его видели на улице. Он художник. Все увидят - художник пьяный, Картины его в Ахиллее висят, а он пьяный. И бирэво увидят. Не будут ему Хрущевы платить. Я бежала.
Он радовался, когда я вино приносила. Я только молила Бога, чтобы он не пил много. Он от стакана не сразу память терял, он первым стаканом душу спасал. Он ласковый становился- 'Цыганка ты моя, молдаванка! Спасительница моя! Я ведь тебе ни о чем не рассказывал. Хочешь, о Бессарабии расскажу?'
И начинал мне рассказывать о нашем крае. Он умный был. Он очень много книжек читал. Все учителя в школе, все как один, и ногтя на его мизинце не стоили.
Зачем я училась? Что я узнала? Что столица у нас Москва? Что река у нас Волга? Нет, нет, Богдан мне о Дунае рассказывал. Он о земле нашей рассказывал. Какая она древняя, наша земля, какой она раньше вольной была и как ее турки грабили. И о людях рассказывал. К нам всякие люди бежали. Русские и хохлы, болгары и липоване, казаки беглые, всякие. И про румынов рассказывал, как они нашу землю украли, как людей мучили, как на своем языке русских, хохлов и болгар разговаривать заставляли насильно…
Много рассказывал. Долго рассказывал. Глаза теплым светом горели. Душа в его теле рождалась. Обнимал меня, крепко меня обнимал и шептал:
'Ты понимаешь, Сабина, все написать невозможно. Жизни моей не хватит. Но главное я написал. Я то, что сам пережил, успел написать… Вот смотри…- И снова картины свои начинал показывать. Сперва ту, где мать его с бабушкой за столом сидят,- Это голод, Сабина.., Смерть брата. Я назвал ее 'Поминки'… А эта чуть раньше написана… Сорок четвертый год, освобождение… Я назвал ее 'Осеннее утро'.~~ И снова показал мне ту картину, где гажё военные его отца забирают.- Вот смотри! - зашептал.- Возле машины стоит человек в кожаном пальто. Он курит,.. Это власть. Стена, Лица его ты не видишь. Я сделал три варианта, а лицо не получалось. Решил так оставить. Спину оставил. Лицо у власти не имеет значения. Он для меня не главный в картине. Вот, вот этот главный. Рядом стоит. Это сосед наш, пьяница, Митря… Никогда не работал. Пустая душа. Вот он, в кожухе рваном, шепчет на ухо человеку в пальто. Видишь? Вытянул губы,.. Вот с кем осталась Советская власть… С шептунами осталась. Шептуны всегда будут. Они всех продадут. Они при любой власти будут, пустые души, Вот они, самые страшные. Я на этого Митрю смотреть не могу. Он и сейчас ходит за мной. Видишь, смотрит в окно? Видишь, Сабина?'
Я за руку его крепко схватила. Я закричала:
'Богдан! Там нет никого!,.'
Он покачал головой, допил вино. Подмигнул мне:
'Я вижу. Я все вижу, Сабина…'
Я легла в постель. Мне стало страшно. А он не лег со мной. Он ходил. Он всю ночь мог ходить по комнате.
Утром мне жалко было глядеть на него. Сидел на кровати, в пальто на голом теле. Вещей у него было мало. Он о вещах не думал. Небритый сидел, глаза красные. Окоченел душой.
Тень за окном мелькнула. Он вздрогнул. Голову поднял. Гость пришел к нему. Из мастерской. Тоже художник. Рыжий, вертлявый, руки и ноги как на резинках пришиты. Забегал по комнате. Рука об руку трет - рот до ушей:
'Пикассо! Праздники на носу!'
Богдан сидит: не видит, не слышит.
Вертлявый к нему наклонился:
'Ты что, Пикассо? Ты в штопоре, Пикассо? Бурмакин новые кисти привез. Белила привез. Живем,