Другую строку великой поэмы Данте слышал я из уст кухарки, обиженной, что на базаре все вздорожало. Она вернулась домой в страшном раздражении, с полупустой корзиной и, жалуясь хозяйке на торговцев, трагически воскликнула:

— Ahi Pisa, vituperio delle genti!.. {О Пиза, стыд пленительного края… (ит.) — пер. М. Лозинского.}

Решительно не представляю себе, чтобы русская кухарка цитировала Пушкина.

Арно замкнулся в гранитных берегах. Тот, кто смотрит на его теченье, видит надпись от моста к мосту:

'Голосуйте за… Да здравствует…'

Вторжение современности. А рядом — готическая игрушка: Santa Maria della Spina. Под крышей фантастические зверушки, как на Notre Dame, но только добродушные, маленькие. Стоит эта часовенка века на берегу прекрасной реки. Сесть бы здесь в лодку и плыть во Флоренцию, под старый мост ювелиров.

Старая площадь поросла травой забвенья. Царство мертвых, собора, баптистерия и башни. На зеленом блюде два кулича и покривившаяся пасхальная баба, облитая сахаром. Вьется внутри ее лесенка, на верхней площадке ветерком обвевает, вся Пиза видна оттуда: красные черепичные крыши, а под ними мирное провинциальное, мещанское бытие.

В пизанском соборе Галилей смотрел на качанье люстры… И еще тысячи тысяч людей приходили, смотрели и ничего не открывали, ни в чем не убеждались. Подходит сторож с явной готовностью рассказать про Галилея, но я убегаю в баптистерий. Здесь слушаю эхо. Здесь каждый звук родит под куполом музыкальный шорох. Купол не пуст, он заселен шепотом, возгласами, мелодией. Ничего удивительнее этого резонатора архитектура не создавала.

Все это знаю, видел, переживал, и не один. Бывал и рядом, в обители мертвых. Мир тогда нисходил в душу; святостью искусства веяло от выцветших и осыпавшихся фресок. Ныне холодно мне во святых местах: как будто дома перелистываю старые фотографии. А проводник громко отчитывает немцам:

— Здесь погребен…

Барыня в пенсне мигает глазами и старается запомнить. Зачем ей это? Балласт для памяти! А она думает: оправданье жизни. Чем только люди не тешатся!

— Ах, Италия! Ах, Пиза! Ах, башня! Ах, гробница того… кто здесь погребен!

А может быть, я завидую барыне в пенсне? Она наслаждается, она что-то чувствует. А я только брожу по заросшей травою площади… моих воспоминаний. Она — в сфере мировой истории, я — в клетушке моего собственного, маленького, исчерпанного быта и бытия.

И мне нисколько не легче от того, что башня кривая. Почему это должно меня радовать?

Иду к вокзалу — а из окон магазинов высовываются и дразнят белые ажурные кривые модельки. Трудно себе представить что-нибудь безобразнее мраморной модели пизанской башни! Разве — бюст Маркса, стоявший когда-то на углу Тверской…

Ничего не случилось

Я знаю на память все станции от Генуи до Рима, в первой, живой и жилой части, и в последней, унылой и мертвой. Но после Ливорно их не стоит помнить: пустынно побережье до Чивитавеккии.

Рим — решительная ставка. Это уже не липовый цвет. Это — подушка кислорода, последний шприц камфары.

Он подбежал акведуками и серыми в сумерках зданиями. Он открылся шумной площадью, зараженной жизнью вокзала и дешевых коммерческих отелей. На суетливой столичной Национальной улице показал худшее, что есть в нем, — и мягко втянул в старые кварталы центра — в лучшее, чем он богат.

Я прожил в Риме восемь лет; так долго подряд не жил нигде, кроме провинциального города, в котором родился и юношей жил — до университета. Казалось бы — здесь мой дом, — если есть у меня дом где-нибудь.

Жил в чиновно-мещанском квартале, на Прати ди Кастелло, против Ватикана и замка св. Ангела. Тогда — пустыри, теперь эти места застроились. Мои друзья и хозяева умерли: моего друга и слугу я сам хоронил.

Жил на высоте вершины обелиска на площади Монтечиторио. Из окна видел, как подходят и съезжаются депутаты парламента и как кому кланяется знаменитый швейцар с булавой.

Жил на окраине, в двухэтажном особнячке полковника, ругавшего свою жену нехорошими словами. Теперь это уже старый квартал: окраина уползла далеко в поля. Рим растет и ширится.

Я жил в Риме жизнью обывателя, интересами города и страны, как свой, не как чужеземец. И лишь сегодня в первый раз остановился в отеле — как чужой, любопытный, приезжий. Понял сразу: я, действительно, чужой, совсем посторонний и лишний здесь человек.

В высоких переулках Лудовизи. где также жил когда-то, — одиноко и прекрасно, — теперь смутился и заплутался. Ночью вышел к площадке на Тринита де Монти, спустился к площади, к каменной затонувшей лодке: на эту лестницу я взбегал одним духом лишь десять-пятнадцать лет назад; сейчас меня утомил даже спуск. Здесь, на площади, в день казни Ферреро, в Испании, я был вместе с толпой. Войска не давали ей разбить стекла в здании испанского посольства. С тех пор в одной моей стране казнены десятки, а может быть сотни, тысяч человек. И память о Ферреро меня уже не трогает: во всякой стране свои иезуиты и своя инквизиция. Всякая кровь алая. Ало знамя всех революций и всех реакций…

У Араньо сажусь за м_о_й столик: может быть, это взволнует, вернет былые ощущенья? Все лакеи — те же; их пощадила война. Но все поседели. Один подходит, улыбаясь приветствует: точно вчера видел в последний раз.

Пожалуй, это — единственное, что порадовало по-настоящему: признанье и привет лакеев Араньо, знаменитого политического кафе, в котором я восемь лет подряд бывал ежедневно. Когда зажглись огни, из обычной норы под расписным потолком вылетела обычная летучая мышь и принялась кружить свои обычные круги. Так кружит пипистрелло и так будет кружить под потолком десятки лет; без нее немыслим вечерний отдых у Араньо.

А на углу, в толпе будущих и настоящих безработных адвокатов (нельзя же все время сидеть за столиками!) увидал другую достопримечательность Рима: маленького, бородатого, в широкополой шляпе художника-анархиста. Он расплылся в улыбку и, как вчера расставшись, сказал сразу и 'здравствуй' и 'прощай'.

— Еще увидимся?

— Увидимся.

— Что тебя давно не было видно?

Я улыбнулся. Ведь я провел столько лет в России! Но объяснять так долго!

Удивительно, до какой степени здесь н_и_ч_е_г_о не случилось!

Пипистрелло

Рим… чувство Рима… вечность… сколько прекрасных слов и тонких эстетических представлений. Все это еще так недавно было полно значения, отражалось в душе дрожащими образами. Чувство Рима змеилось под землей по лабиринтам катакомб, любовно ластилось к старому камню памятников, взвивалось к небу выше острия обелисков и распадалось брызгами этих удивительных, неэкономных, неистощимо- роскошных фонтанов. Купол Пантеона, струя Тибра, безносый обрубок Пасквино, и барельеф поросой свиньи, и буквы S.P.Q.R. на сорной бочке — все было одинаково значительным, нужным, входящим в великое целое: Рим! И собор Петра, и кабачок на Campo de'Fiori. и однорукий газетчик на углу Корсо.

Что же случилось? Разве все это не осталось на месте и Рим не живет прежней жизнью? Разве Рим может измениться и перестать быть Римом, городом вечности?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату