плешивых фасадов, черных подворотен. Ты забредаешь в невообразимо уродливые кварталы, Батиньоль, Пантэн. Тебе встречаются лишь давно высохшие фонтаны Валлас, тоскливые церкви, развороченные стройки, бледные стены. Скверы с заключающими тебя оградами, лужи со стоячей водой около люков, чудовищные фабричные ворота. В квартале Европа под металлическими мостками паровозы выбрасывают в воздух клубы белого дыма. На бульваре Барбес, на площади Клиши нетерпеливые толпы смотрят в небо.
Тебе не разорвать заколдованный круг одиночества. Ты — одинок, и ты никого не знаешь; ты никого не знаешь, и ты — одинок. Ты видишь, как другие собираются, прижимаются, защищаются, обнимаются. Но ты — потухший взглядом — всего лишь прозрачный призрак, прокаженный цвета стены, силуэт, уже обращенный в пыль, занятое место, к которому никто не подходит. Ты навязываешь себе надежду на невозможные встречи. Но не для тебя блестит кожа, медь, дерево, не для тебя рассеивается свет и приглушаются звуки. Ты — одинок, несмотря на тяжелеющий дым сигарет, несмотря на Лестера Янга или Колтрейна, одинок в ватном тепле баров, на пустынных улицах, где отдаются твои шаги, несмотря на сонное соучастие и сочувствие последних открытых бистро.
С явной враждебностью ты столкнешься всего лишь один раз, — время, достаточное для того, чтобы узнать, признать холодное и сковывающее змеиное шипение, время отступить вовремя, леденея от одиночества и нетерпения, чувствуя растерянность, предательство своего собственного взгляда, время максимально заостренного и бесполезного восприятия мельчайших деталей: прядь волос, тень стакана, зыбкое очертание забытой сигареты, последняя дрожь закрывающейся двустворчатой двери. От тебя ничто не ускользает, но ты ничего не ухватываешь, а если ухватываешь, то слишком поздно, всегда слишком поздно, тени, отражения, провалы, уклонения, улыбки, зевки, усталость или отказ.
Недуг на тебя не обрушился, не свалился: он медленно проникал, почти приторно просочился. Он тщательно пропитывал твою жизнь, твои жесты, твои часы, твою комнату, как долго скрываемая правда, отрицаемая очевидность: цепкий и терпеливый, упорный, упрямый, он овладевал вмятинами на потолке, морщинами твоего лица в расколотом зеркале, разложенными картами; он затекал с водой из крана в коридоре, он бил каждую четверть часа в колокола церкви Сен-Рок.
Ты попал в ловушку былых ощущений восторга, гордости, упоения; ты полагал, что тебе нужны лишь камни и улицы города, лишь ведущие тебя толпы, лишь угол стойки в «Петит Суре», лишь место в первых рядах ближайшего от дома кинотеатра; ты полагал, что тебе нужна лишь твоя комната, твое логово, твоя клетка, твоя нора, куда ты каждый день возвращаешься и откуда каждый день выходишь, это почти волшебное место, где уже больше ничто — ни потолочная трещина, ни прожилка деревянной этажерки, ни даже цветок на обоях — не испытывает твое терпение. На своей узкой кушетке ты в который уже раз раскладываешь пятьдесят две карты; ты в который уже раз ищешь невозможное разрешение запутанного лабиринта.
Ты потерял свое могущество. Ты уже не можешь следовать за медленным передвижением пузырей и травинок по поверхности своей роговицы. Сквозь трещины и тени уже не расшифровывается ни одно лицо, ни одна победная кавалькада, ни один город на горизонте.
Ловушка, опасная иллюзия считать себя — как сказать? — неподвластным, полагать, что не даешь внешнему миру никаких зацепок, что скользишь неуловимым и неприкасаемым, глядя широко открытыми глазами вперед, что замечаешь все, вплоть до самых мелких деталей, и не удерживаешь ничего. Неусыпный сомнамбула, прозорливый слепец. Бытие вне памяти, вне страха.
Но нет выхода, нет чуда, нет никакой правды. Панцирь, броня. С того самого удушливого дня, когда все началось, когда все остановилось. Ты идешь, обтирая грязные стены черных улиц, упираясь правой рукой в камень арок, в кирпич фасадов. Ты садишься на парапет набережной, болтая ногами над Сеной, часами смотришь на едва ощутимое завихрение воды, образующееся у опоры моста. Ты вынимаешь четырех тузов из пятидесяти двух разложенных карт. Сколько раз ты делал одни и те же ущербные жесты, следовал по одним и тем же маршрутам, которые тебя никогда никуда не приводили? У тебя нет другого спасения, кроме твоих скудных убежищ, твоего глупого терпения, тысячи и одного поворота, который каждый раз возвращает тебя на твою исходную точку. От скверов к музеям, от кафе к кинотеатрам, от набережных к садам, залы ожидания на вокзалах, холлы больших гостиниц, универмаги, книжные магазины, галереи живописи, переходы метро. Деревья, камни, вода, облака, песок, кирпич, свет, ветер, дождь — имеет значение лишь твое одиночество: что бы ты ни делал, куда бы ты ни шел, все, что ты видишь, не имеет значения; все, что ты делаешь, — тщетно; все, что ты ищешь, — ложно. Существует лишь одиночество: всякий раз ты встречаешься с ним — привечающим или враждебным — лицом к лицу; всякий раз ты остаешься один — растерянный или потерянный, нетерпеливый или отчаявшийся — беспомощный.
Ты зарекся говорить, и тебе ответствует тишина. Но все те слова, тысячи, миллионы слов, которые перестали звучать в твоих устах, бессвязные речи, любовные фразы, радостные крики, глупый смех, когда ты сумеешь их обрести?
Отныне ты живешь под ужасным гнетом тишины. Но ведь ты сам хотел стать молчаливее всех?
В твою жизнь вошли чудовища, крысы, твои двойники, твои братья. Десятки, сотни, тысячи чудовищ. Ты их признаешь, узнаешь по едва уловимым признакам, по их молчанию, по их незаметным исчезновениям, по их скользящему, зыбкому, испуганному взгляду, который они отводят, встречаясь с твоим. Свет все еще горит в чердачных окнах их жалких каморок. В ночи раздаются их шаги.
Крысы не разговаривают друг с другом, не смотрят друг на друга при встрече. А эти лица без возраста, эти хрупкие, вялые силуэты, эти округлые серые спины, ты чувствуешь их рядом каждую минуту, ты следуешь за их тенями, ты сам — их тень, ты не покидаешь их притонов, их приютов, у тебя те же убежища, те же укрытия, воняющие моющими средствами районные кинотеатры, скверы, музеи, кафе, вокзалы, метро, холлы. Как и ты, они безнадежно сидят на скамейках, непрерывно рисуют и стирают на пыльном песке все тот же несовершенный круг, читают газеты, найденные в мусорных корзинах; они — бродяги, которых не останавливает никакая непогода. У них те же маршруты, что и у тебя, такие же тщетные, такие же затянутые, такие же отчаянно запутанные. Как и ты, они застывают перед картой на станциях метро, сидят на парапетах набережных и едят хлеб, запивая молоком.
Изгнанные, отверженные, исключенные, они несут на себе невидимую звезду. Они идут, касаясь стен, склонив голову, сгорбившись, цепляясь судорожными пальцами за камни фасадов, усталой походкой побежденных, походкой поверженных в прах.
Ты следишь за ними, ты выслеживаешь их, ты ненавидишь их: чудовища, забившиеся по своим каморкам, чудовища в растоптанных туфлях, таскающиеся по вонючим рынкам, чудовища с мерзкими миножьими глазами, чудовища с механическими движениями, чудовища, заговаривающие сами себя.
Ты общаешься с ними, ты сопровождаешь их, ты прокладываешь себе путь среди них: лунатики, грубияны, старики, дебилы, глухонемые в беретах, надвинутых на брови, пьяницы, маразматики, что отхаркиваются и пытаются унять трясущиеся щеки и дрожащие веки, крестьяне, затерянные в большом городе, вдовы, притворщики, предки, старьевщики.
К тебе пришли, тебя схватили за руку. Словно ты, незнакомец, затерянный в своем собственном городе, мог столкнуться лишь с такими же незнакомцами; словно на тебя, одиночку, напали все остальные одиночки. Словно на какой-то миг — только для того, чтобы за одной и той же стойкой выпить по бокалу красного вина, — могли встретиться лишь те, что никогда не разговаривают с другими, лишь те, что говорят сами с собой. Сумасшедшие старики, спившиеся старухи, спятившие мечтатели, изгои. Они цепляются за отворот твоего пиджака, за пуговицу, за рукав, они дышат тебе в лицо.
Со своими заискивающими улыбками, рекламными проспектами, газетами, флагами к тебе, семеня, подступают жалкие борцы за великие идиотские идеи: высохшие мумии, объявляющие войну полиомиелиту, раку, трущобам, нищете, параличу, глухоте; печальные барды, собирающие подаяние для товарищей; сироты — жертвы насилия, продающие самодельные салфетки; остервенелые вдовы, защищающие домашних животных. К тебе пристают, тебя удерживают, тебя вовлекают; каждый выкрикивает тебе в лицо свою жалкую правду, свои вечные вопросы, свои добрые дела, свой истинный