путь. Люди-сэндвичи истинной веры, которая спасет мир. Придите к Нему, страждущие. Ведь сказал Иисус: «Пусть слепые думают о зрячих».
Заики с лицами землистого цвета и протертыми воротничками рассказывают тебе свою жизнь, свои тюрьмы, приюты, больницы, мифические путешествия. Старые учителя начальной школы, намеренные реформировать орфографию, пенсионеры, верящие в самолично разработанную идеальную систему переработки макулатуры, стратеги, астрологи, искатели подземных ключей, врачеватели, свидетели, все те, кто живет своей идеей фикс; отбросы, отходы, безобидные и выжившие из ума чудовища, над которыми подтрунивают хозяева бистро, наливая им до краев полный бокал, который те не могут донести до рта, старые вешалки для салопов, что лакают «Мари Бризар»,[12] стараясь сохранить собственное достоинство.
И все остальные, самые противные, блаженно довольные, ушлые, самодостаточные, самоуверенные, снисходительно улыбающиеся, ожиревшие и все же юношески задорные, молочные лавочники, гордые орденоносцы, хмельные гуляки, набриолиненные гопники, граждане с солидным достатком, законченные недоумки. Сильные в своих законных правах чудовища, которые тебя призывают в свидетели, разглядывают, окликают. Чудовища с многодетными семьями, с детьми-чудовищами, с собаками- чудовищами; тысячи чудовищ, сдерживаемых красным светом светофора; визжащие самки чудовищ; чудовища с усами, в жилетах, в подтяжках, чудовища-туристы, пачками вываливаемые перед уродливыми памятниками, чудовища в воскресных нарядах, чудовищная толпа чудовищ.
Ты бредешь, но толпа тебя уже не несет, ночь тебя уже не защищает. Ты идешь, опять и снова, неутомимый, бессмертный ходок. Ты ищешь, ты ждешь. Ты бродишь по ископаемому городу: нетронутые белые камни разрушенных фасадов, застывшие урны, пустые стулья, на которых сидели консьержи; ты бродишь по мертвому городу: строительные леса, заброшенные у развороченных зданий, мосты, скрытые туманом и дождем.
Тлетворный город, скверный город, мерзкий город. Тоскливый город, тоскливые огни на тоскливых улицах, тоскливые клоуны в тоскливых мюзик-холлах, тоскливые очереди перед тоскливыми кинотеатрами, тоскливая мебель в тоскливых магазинах. Черные вокзалы, казармы, ангары. Череда мрачных кафе вдоль Больших бульваров, ужасные витрины. Город шумный или пустынный, бледный или истеричный, город развороченный, разграбленный, заляпанный, город, ощетинившийся запретами, решетками, оградами, скважинами. Город-трупоприемник: смердящие вестибюли, трущобы, загримированные под просторные жилые зоны, опасные кварталы в сердце Парижа, невыносимо мерзкие полицейские бульвары Османн, Мажента, Шарон.
Как пленник, как безумец в камере. Как крыса, ищущая выход из лабиринта. Ты проходишь Париж вдоль и поперек. Как голодающий, как курьер, несущий письмо без адреса.
Ты ждешь, ты надеешься. К тебе привязываются собаки, а также официанты и официантки в кафе, билетерши и кассирши в кинотеатрах, продавцы газет, автобусные кондукторы, инвалиды, надсматривающие за пустынными залами музеев. Ты можешь говорить безбоязненно, всякий раз они будут тебе отвечать ровным голосом. Их лица тебе уже знакомы. Они тебя вычисляют, признают. Они даже не знают, что их машинальные приветствия, безразличные улыбки и кивки есть именно то, что тебя каждый день спасает, тебя, целый день ожидающего их как награду за доброе дело, о котором ты не мог рассказать, но которое они почти угадывали.
И вот иногда в отчаянии ты пробуешь навязать своей шаткой жизни оковы строжайшей дисциплины. Ты наводишь порядок, ты убираешь комнату, ты устанавливаешь жесткий бюджетный лимит: от твоего месячного пособия в 500 франков — минус 50 франков за комнату — у тебя остается 15 франков на день, которые распределяются следующим образом:
пачка «Голуаз» — 1,35
коробок спичек — 0,10
обед — 4,20
билет в первый ряд — 2,50
чаевые для билетерши — 0,20
«Ле Монд» — 0,40
чашка кофе — 1,00
У тебя остается 5 франков 25 сантимов на ужин, состоящий из булочки с изюмом или половины батона, на еще одну чашку кофе, на один проезд в метро или в автобусе, на зубную пасту, на стиральный порошок.
Ты заводишь свою жизнь, как часы, словно лучшее средство не потеряться и окончательно не опуститься заключается в том, чтобы подчинять себя нелепым заданиям, устраивать все заранее, ничто не оставлять на волю случая. Чтобы твоя жизнь была закрытой, гладкой, круглой как яйцо, чтобы твои жесты устанавливались согласно неизменному порядку, который решает за тебя все и защищает тебя, несмотря на тебя самого.
С похвальной точностью ты отмеряешь свои маршруты. Ты исследуешь весь Париж, улицу за улицей, от Парка Монсури до Бют-Шомон, от Дворца де ла Дефанс до министерства обороны, от Эйфелевой башни до катакомб. Ты ешь каждый день в один и тот же час одну и ту же пищу. Ты посещаешь вокзалы и музеи. Ты пьешь кофе в одном и том же кафе. Ты читаешь «Ле Монд» с пяти до семи.
Ты складываешь свою одежду перед тем, как лечь спать. Ты проводишь генеральную уборку своей комнаты каждую субботу. Ты застилаешь кровать каждое утро, ты бреешься, ты стираешь носки в розовом пластмассовом тазу, ты чистишь обувь, чистишь зубы, моешь чашку, вытираешь ее и ставишь на полку, на одно и то же место. Каждое утро, в одну и ту же минуту, в одном и том же месте, одним и тем же образом ты отрываешь полоску бумаги, склеивающую твою ежедневную пачку «Голуаз».
Порядок твоей комнаты. Распорядок твоего времени. Ты навязываешь себе глупейшие запреты. Ты не ходишь по стыкам мостовых и тротуаров. Ты идешь по направлению движения, ты не останавливаешься в местах, запрещенных для стоянки. Ты не позволяешь себе приходить слишком поздно или слишком рано. Ты хотел бы закуривать каждые сорок пять минут.
Как будто в любой миг ты ждешь, что малейшее из твоих уклонений заведет тебя сразу слишком далеко.
Как будто в любой миг тебя так и подмывает сказать: это так, потому что я так захотел, я так захотел, иначе я бы не выжил.
Иногда, полулежа на своей узкой кушетке, довольствуясь бледным и рассеянным светом, который падает от окна и почти регулярно подсвечивается красным огоньком твоей сигареты, ты весь вечер слушаешь шаги своего соседа. Стенка, разделяющая ваши комнаты, настолько тонка, что ты почти слышишь его дыхание, ты слышишь его шаги, даже когда он ходит в тапочках. Ты часто пытаешься представить себе, как он выглядит: его лицо, руки; его занятия, возраст, мысли. Ты ничего о нем не знаешь, ты даже никогда его не видел, быть может, лишь только однажды, когда столкнулся с ним на лестнице и прижался к стене, чтобы дать ему пройти, но ты не знал, не мог быть уверенным, что это именно он. Впрочем, ты не ищешь возможности с ним увидеться, ты не приотворяешь свою дверь, когда слышишь, как он выходит из комнаты и подходит к крану в коридоре, чтобы налить воды в чайник, ты предпочитаешь его слушать и создавать его образ по своему усмотрению. Ты только знаешь, что его комната намного больше, чем твоя, поскольку он может по ней передвигаться, поскольку он должен по ней передвигаться, чтобы дойти до окна, кровати, двери или шкафов, тогда как ты, стоя в центре своей комнаты — две трети которой занимает кушетка, — можешь, не отрывая пяток, дотянуться руками до любой точки: окна, двери, маленькой раковины, вешалки в углу, розового пластмассового таза, этажерки.
Если судить по чуть хриплому кашлю, сипению и шаркающим шагам, сосед, должно быть, стар, хотя