он на них, на меня посмотрел, усмехнулся эдак тонкими губами, подошел к столу, наклонился к мальчишке. «Здравствуй, говорит, Колюнька. Аль не рад отцу-то?» Начал целовать его. Снял потом пальтишко, повесил, остался в пиджачишке куцом… штанишки это на выпуск, болтаются. Да и весь-то, гляжу я, чудной какой-то, словно петушишко забитый, заморыш-курояй… Жалость индо глядеть на него, истинный господь! Ну, думаю себе, хорош работник… много ты натяпаешь… Мордочка у него, понимаешь, гляжу, вот эдакая, с кулачок, словно моченое яблоко… глазенками хлопает… в градусах… Росту небольшого, жиденький, словно ивовый хлыстик, а видать, что юркий… Так его всего и ведет, как бересту на огне… ручонки так и трясутся, а губы белые, тонкие… Ну, думаю себе, ты тоже, брат, должно, огурчик.
Чудно мне на них, братчик: сидят — молчат… Ни тот, ни другой, ни третий покориться друг дружке не хотят… говорить не желают. Я сижу, жду, что будет. Хоть и не мое дело, а и мне как-то вроде неловко… — «А, что, спрашиваю, молодчик, как дорога-то, ничего? Попросохла ли?» — «Просохла, говорит, ехать можно. Местами плохо, а то ничего. В Спирькином овраге плоше всего». Гляжу, хозяин мой скосил на него глаза эдак сбоку, словно, прости господи, на чорта стал похож, да и говорит ему эдак сквозь зубы: — «Да ты видел ли дорогу-то… Сам-то себя видел ли?.. Налил очки-то»… А тот ему на это, не будь плох, в ответ:
— «Сам-то ты не налил ли?.. Чего брешешь зря?..» Обозлился, гляжу, мой хозяин… вылез из-за стола, руки в боки упер, покраснел весь, как кумач, так и трясется, старый чорт. «Ты что ж это, говорит, сукин сын, делаешь-то, а? Чего это ты меня страмишь, а?» — «Чем я тебя страмлю?» — «Чем, чем… какой барин, подумаешь, — на паре с позвонками приехал, а? Что теперича люди-то говорить станут, а? Обо мне и так слух, что у меня денег девать некуда… а он накось… Чай, мимо графского дома ехал?.. Хорошо, его дома нету, а то что бы он подумал, коли б увидал, а?» — «А мне наплевать на твоего графа, — это сын-то ему на ответ, — тебе он нужен, а мне — тьфу да ногой растереть! Все одно их скоро к чортовой матери, графов-то твоих… Голову ему отшибить, твоему графу-то… воткнуть на кол да поставить в коноплю воробьев пугать… более-то он никуды не годится»… Гляжу я на него во все глаза… Вот тебе, думаю, штука! Откуда что, понимаешь, берется… и ни чуточки не робеет! Эдакой сморчок, а куды годишься… Так весь и трясется… тронь его — зарежет, истинный господь. Ошалел, вижу, мой хозяин от этих слов. Выпучил глаза, глядит, как сыч, а сказать ничего не может. Оглоушил он его, как дубиной… Где-то, где-то опомнился, — как заорет во всю пасть по-матерну… «Давай, орет, деньги… нажил, чай, в Москве-то? Кажи, давай, а я твою жененку да щенка кормить дарма не обязался… Забастовщик проклятый! Наплевал бы на то место, где ты, сукин сын, родился… Жене вон на платьишко не купит, мошенник… в храм господень и то вытти не в чем… А тоже: - кто я?! Сволочь! А он ему на это: „Чего мне, говорит, покупать, а ты-то на что? Ты купишь. У тебя денег много… подохнешь, с собой не возьмешь, нешто только на помин души попам оставишь?“ — „А ты думаешь, тебе оставлю, а?.. Тебе? На-ко-сь, вот чего не хочешь ли… на-ко-сь, выкуси! В печке сожгу, а не дам“… А сын ему на это: „Жги, наплевать! Мне твоих гоабленных денег не надо… Подавись ими! Грабил, грабил… подохнешь ведь все едино“… — „Подыхай ты, сукин сын, а я не собака подыхать-то… Может, ты вперед моего подохнешь. Гляди-ка-сь, Аксютк, муженек-то какой стал — картинка… Что значит Москва-то, а? Хо, хо, хо! поправился! Возьми-ка-сь его, Аксютк, зажми промеж ног, не вывернется, подохнет… хо, хо, хо!“ — ржет, аки жеребец… Мне, братчик, индо совестно стало. Не видывал я и не слыхивал отродясь, чтобы, то- ись, отец с сыном так-то… Сижу, гляжу на сынка-то, и жалко мне его. Видать сразу, больной человек, чаврый. Побелел весь, аки бумага… трясется… страшно инда смотреть на него. Заплакал, сердешный, махнул рукой да из избы вон. Дверью хлопнул, — стекла заговорили… А мой чортушка-то ему вдогонку: „чтоб тебя, сукина сына, эдак-то по шее бы дернули! Поди, говорит, Маркел, посмотри, куды он пошел? Начнет теперь, сволочь, языком трепать по деревне… погляди-ка-сь, выдь“. Надел я картуз, пошел. Выхожу на крыльцо, гляжу: сидит он на скамейке, папироску курит… Посмотрел на меня… „Ты, говорит, здесь кто ж такой, а?“ — Да работник, говорю. Нанялся вот до Казанской… — „Так. Много ль же он тебе положил?“ — Сказал я. — „Дурак ты, говорит, дешево… Брал бы больше. У него, черносотенца, денег много. Драть с них, чертей, надо… бить их…“ Закашлялся индо со злости… „Эна, говорит, вишь вон именье-то графское… Вон отседа видать, долина-то, а на чьи это все денежки строено? На ваши, говорит, все… Народ-то у нас, говорит, все одно, что звери дикие… Вот вроде моего родителя, черти!.. Сами в петлю лезут… В Москве вот дело другое… есть люди… Эх, брат, слыхал я… Как соберутся да запоют: „Вставай, подымайся, рабочий народ!“ — веришь, говорит, сердце мрет… словно вот, говорит, летишь на крыльях, и ничего тебе не страшно и не боишься никого…. так бы вот взял, говорит, сейчас да и помер за правду… Правду я, говорит, люблю пуще себя… За правду пострадать готов, муку приять… Я, говорит, вертеться не стану, черного белым делать не буду… Ты думаешь, — я сюда на покос приехал?.. На кой он мне чорт! Так я приехал, воздухом дыхнуть… Плох я… сынишку вот жалко!..“
— „А жена то?“ — говорю. Посмотрел он на меня — усмехнулся да и говорит:
— „Ты, говорит, арапа-то не строй… небось, видишь“… Удивился я…
— „Дык как же, говорю, ты это стерпеть-то можешь, а? Неужели тебе ничего?“
— „Ничего, говорит… Я теперь вроде Алексея, человека божьего… больной я, говорит, видишь… да и дура она, чорт с ней… корова…. Кабы любил я ее, — дело двенадцатое, а то она мне все одно, как касторка с похмелья… наплевать… Эх, говорит, земляк, да нешто в бабе дело?.. Наплевать баба!.. Не такой я человек, мне не баба нужна, мне правда нужна… дело мне делать нужно, пострадать… Вот я тебе, погоди — у меня книжки есть — почитаю про людей… Вот были люди, не с нами сравнять, орлы! Ничего не боялись! Режь его, все одно ни чукнет! За правду умирали, за нас, дураков, кровь проливали, старались…. а мы что им за это? „Так и надыть… дери их чорт. Они, мол, в бога не веруют, противу царя идут“… Тьфу ты, говорит, дуболомы проклятые. Вон мой родитель в бога верит, в церковь ходит, посты блюдет, а живодер первый во всем уезде… Не догадается ни один дурак притти к нему „руки вверх“… Хлопнули бы — одной собакой меньше!“ — „Что это, говорю, родителя-то ты как?.. Нешто можно?.. Как-никак, а все родитель…“ — „А я, говорит, просил его меня родить-то?.. Спрашивался он у меня?“ — „Ну, это дело, говорю, божье, он не при чем… закон!“… — „Божье, говорит, да божье! Вон к моей дурехе лезет… тоже дело божье, коли родит, а?“
Молчу я… сижу, слушаю его… дивлюсь. „А что, говорю, вас эдаких-то много? Допрежь, словно бы, таких я и не привидывал?“ Усмехнулся он. „Много, говорит, повсеместно… по всей Росеи… Помни, говорит, Маркел, слова мои… подохну, может, я скоро, может, повесят, наплевать: встанет Росея, подымется народ — „отдай наше“… Эх, кабы мне дожить, говорит… По локоть бы, говорит, руки в ихней крови выкупал… напился бы, говорит, ихней крови досыта!“…
Гляжу на него… страшно индо, истинный господь!.. словно вот полоумный какой, порченый… Что это, говорю, они тебе насолили больно, а? Уж очень ты озлобился…» — «Не мне, говорит, насолили… Я что, я — муравей… всем они насолили, народу всему… грабители! Дурак ты, говорит, ничего еще не смыслишь»… «Понимать-то нечего, говорю, нашему брату цена известная — спокон веку грош… Ломай, да и вся недолга… У кого деньги есть, тому, знамо дело, и хорошо, живи, не тужи… а без денег сам бездельник… и ничего не поделаешь… Дакось, говорю, мне денег, и я барин буду, халуя заведу. „Эй, ты, малый, подай водки алой“… Лошадей заведу, коляску, нешто мы не можем…»
Махнул рукой на мои слова… «Отстань, говорит. Я, говорит, про Фому, а ты про Ерему… спать, говорит, пора… в сарае сено есть? Лягу я там». «Что ж тебе в сарай, говорю, ложись дома… Только приехал, чай, не чужой… жена молодая… поужинал бы… все честь-честью»… Махнул он опять рукой, ничего мне на это не сказал; встал, пошел в сарай… Поглядел я ему взад-то… жалко стало… Пошел в избу. — «Где же он-то?» — хозяин спрашивает. — «В сарай, говорю, спать ушел». — «Ну, чорт, говорит, с ним, пущай спит. Давайте ужинать. Ты его завтра, смотри, раньше буди… Косит пущай… это не книжки читать, не языком болтать»… — «Какой уж, говорю, он работник… в чем душа…» — «А ругаться, небось, умеет… на это мастер… Нет, ты, сукин сын, должен покориться родителю… Вся моя власть над ним: стащу в контору, вот… земскому скажу, прикажут отодрать… У нас земский, дай ему бог здоровья, человек справедливый, меня хорошо знает, — с ним и разговаривать не будет… Велит отодрать, и во как, за милую душу насыплют… Погляжу, вот, что будет из него, а то форс-то ему сшибить надыть… Погодишь, брат! мы вас взнуздаем». Ничего я ему на это не говорю. Сижу молча… Поужинали… Пошел я к себе в сенцы спать… Под утро, слышу, пырх ко мне Аксютка… «Спишь?» Взяла тут меня, братчик, злость. «Тебе, говорю, чего ж это надо-то, сволочь ты эдакая, а?» — «Что ты, говорит, очумел?» — «Уйди, говорю ей, паскуда, бесстыдница, уйди, пока цела… Муж дома, а она… зачем же ты, стерва, — а посля этого закон-приняла, а?» Засмеялась она. «Какой это, говорит, муж? Он негож для этого дела, я таких не люблю». Так, без стыда и режет. Плюнул я тут ей в харю, да по шее раза три и отвесил. «Больше, говорю, ко мне не ходи. Ступай вон,