кустах. Для кого-то это была весьма понятная фраза. Молодой тут же ответил, все так же тонко и почти однотонно, Иван даже подумал, не охотник ли забрался в такую глушь, люди так одинаково манят в вабу. Опять запел тот, что за спиной, грубо сначала, потом с хриплым визгом и закончил тонко, красиво и чисто. Звук долго еще висел в холодном темнеющем воздухе.
Ефимов стоял, обомлев, они могли и сойтись, а он как раз был между ними. Третий мощно запел в горе по правую руку. Он был дальше, может, с километр, но стоял в сопке, которую видно было с косы, и слышно его было не хуже. Этот последний был самый главный. Ефимов прямо видел, как он могуче красуется, поблескивая светлыми штыками рогов… где-нибудь на скале, выступающей из леса, и слушает, как внизу кричат эти двое. Спокойно смотрит на своих двух, трех, а то и четырех матух, пасущихся рядом на склоне, и потом просто так, просто ради того, чтобы его оленухи знали, кто есть кто, начинает задирать благородную голову. Широко окрест несется грубое и недвусмысленное предупреждение. Песня его идет из утробы, она как будто и не очень громка, но это не визг драчливой ярости и не вопль раздираемого страстью молодого, это почти музыка. Ясная музыкальная фраза, обращенная к нежным слушательницам…
Уха кипела вовсю, пенилась через край, Иван отодвинул неурочно разгоревшиеся чурки. Плеснул виски в кружку.
Быки продолжали реветь. Тот, что был за рекой, стоял на месте, молодой потихоньку двигался ему навстречу и подошел совсем близко к лагерю. Почти стемнело. Ефимов сидел, не подбрасывая дров, чтобы не дымить лишнего, и слушал. Сердце его сначала затрепетало от охотничьей страсти, потом унялось и пребывало в растерянности от сложного чувства. Ему посчастливилось оказаться в краю непуганой дичи. Но он не мог и не хотел стрелять.
Лет двадцать назад, здесь же, на Лене, ниже заповедника это было, охотились они с Трапезниковым на реву. Первый день той охоты Ефимову на всю жизнь запомнился.
Ночевали в деревне, а утром, потемну еще, вышли пробежать, как говорил Владимир Петрович, по окрестным сопкам. Впереди он в суконке, сапогах, с пустой панягой за плечами и кедровой трубой под мышкой. Сзади Ефимов с ружьем. Тайга серая, застывшая, моховая тропа за ночь подмерзла, по болотцам лед… На первую сопку заползли, Петрович кончик трубы помуслякал, чтоб лучше, с хрипом звучала, склонил голову набок, вставил кончик в угол рта, трубу к самой земле опустил и, задирая ее к небу, сильно потянул в себя воздух. У-у-у-оу-оу-у-у! — разнеслось эхо по сопкам… Потом еще пару раз позвали, но никто не откликнулся поблизости. Вдали только пели.
К одиннадцати они намотали десятка полтора километров, подустали и шли по тропе высоким сосновым бором, довольно чистым, к ручью, о котором знал Петрович, чтобы пообедать и отдохнуть. Рябчик взлетел и сел неподалеку, Иван показал на него Петровичу, сварим, мол, на обед. Петрович шел и думал о чем-то, посмотрел в сторону рябчика:
— Ну давай… А если бык рядом? — добавил вдруг.
— А ты крикни, если не отзовется, я стрельну. — Иван присел на валежину. Он так устал, что всякую остановку приваливался куда-нибудь.
Петрович оглядел место, явно не собираясь «петь», он любил кричать с вершин.
— До ручья с километр остался… ну давай, — вдруг согласился Петрович и стал прилаживать трубу в угол рта.
Протрубил, замер, слушая тайгу. Тихо было, ветка где-то хрустнула, он нетерпеливо махнул трубой по ходу движения, Ефимов начал подниматься, и тут совсем рядом загремел бык. Иван схватился за ружье, вперился взглядом в Петровича. Тот присел, не меньше изумленный, и зашептал:
— Вон туда пройди вперед… да ти-ихо! — Петрович сделал болезненное лицо, будто Иван на него наступил.
Ефимов крадучись двинулся, ветки-сволочи трещали под ногами, дошел до толстой, обросшей мхом валежины, присел за нее. Лес был чистый, хорошо все было видно. Сзади «запел» Петрович, и немедленно отозвался бык. Он шел к ним, и он был зол. Петрович убавил уверенности в голосе, прокричал тише и в сторону. Изюбрь был в сотне метров, стоял на одном месте, на взгорке, трубил грозно… шум ломаемых веток доносился… у Ефимова сердце останавливалось, глаза от напряжения слепли, временами он ничего не видел.
Наконец бык показался. Шел твердо, не прямо к охотникам, а верхом, чуть стороной. Это был крупный седой зверь. Метров семьдесят-восемьдесят до него было… Ефимов целился и не смел стрелять. Ему казалось, что для ружья далеко и что он может промазать. Бык постоял на одном месте, крикнул коротко пару раз и развернулся обратно. Когда он скрылся, Иван бросился к Петровичу.
— Чего не стрелял? — зашептал тот.
— Далеко было, дай твой карабин… — Взгляд у Ивана был безумный.
Петрович передернул затвор и отдал Ефимову:
— Давай к нему подойдем, так вот иди…
Стрелок пошел, спотыкаясь о ветки и озираясь на Петровича, наконец тот замахал трубой: садись, мол. И все повторилось. Изюбрь снова вышел. Теперь он был осторожнее. Долго стоял в кустах, одну голову с огромными рогами было видно. До него было метров сто, Ефимов снял карабин с предохранителя, целился, но стрелять не решался, ждал, когда покажется весь зверь. Наконец бык вышел и встал на чистом. Ефимов затаил дыхание, навел на лопатку и аккуратно нажал спуск. Выстрела не было. Он давил сильнее, курок почти уперся в скобу — карабин не стрелял. Иван сполз за бревно, осмотрел предохранитель, он был спущен, и снова, осторожно высунувшись, поймал оленя на мушку. Потянул курок. Бык рыл копытом мох, крутил и тряс головой, потом замер. Ефимов, совершенно не понимая в чем дело, давил и давил все сильнее, выстрела все не было, и вдруг он грянул. Это было так неожиданно, что Иван сначала глянул на карабин, потом на быка. Тот ровно уходил, скрываясь за кустами.
— Что у тебя за карабин?! — кинулся Ефимов к Петровичу.
— Попал? — Петрович не видел быка.
— Да какое — попал! Что за спуск-то у тебя?!!
Много-много раз потом вспоминал Ефимов тот случай. И еще, видно, будет вспоминать. И этот красавец бык все будет стоять перед глазами. На самом деле ему невероятно повезло, что так все вышло и он хорошо видел быка. Чаще всего скрадывать и стрелять приходится в густом лесу. Три осени приезжал он потом к Петровичу, пока не добыл наконец. Не одну сотню километров намотал по тайге…
Но самое ужасное, что, став опытнее, он с горечью понял, что скорее всего тогда был не промах и он попал в быка. От расстройства он заявил, что промазал, снега не было, и они не стали внимательно искать кровь, но когда они двинулись в ту сторону, куда ушел бык, вскоре метров через пятьдесят-шестьдесят поднялись с лежек четыре оленухи. Скорее всего бык рухнул где-то недалеко от них, они решили, что он лег, это означало, что все спокойно, и поэтому не убежали после выстрела и охотников подпустили на двадцать-тридцать метров. Это невозможно было ни при каких других обстоятельствах. Они лежали потому, что лежал бык.
Всякий раз, когда ему вспоминается тот случай, Ефимов жутко досадует и расстраивается. Дело это серьезное, и тут есть о чем жалеть. Настоящий охотник любит зверя, и погубить его просто так, а тем более из-за своей неопытности, непростительно.
Иван бросил в уху семян укропа, пару лавровых листиков и снял котелок. Рядом с огнем поставил. Больше часа неторопливо кипела рыба — то, что надо. Порезал хлеб, ложку с миской поставил на буфет, нашел перец. Молодой, видно, подошел слишком близко, учуял дым и замолчал. Потом замолчал на горе. Ночь опустилась на лагерь, вокруг совсем ничего не стало видно. Тот, что за речкой, рявкнул пару раз коротко в черноте ночи и тоже затих. Стало слышно, как течет Лена, заплескивается легонько на камешки берега.
Надо позвонить домой, подумал Иван.
Он аккуратно достал трех дымящихся хариусов в миску, добавил юшки до краев, поставил на буфет. Сам сел на пенек. Чего-то все же ему не хватало. Дружков, наверное… Не то чтобы он как-то очень соскучился, просто уху все-таки лучше есть не одному. Особенно когда она удалась. Он ел в задумчивости, а поев, вдруг захотел спать. Не стал звонить, ему нечего было никому сказать, прикрыл уху сковородкой, прихватил ружье и заполз в палатку.
В одиннадцать они снова начали раскатывать над ночной тайгой свои песни, и молодой подходил