нет рядом никого, кто такой же чокнутый, — радуйся, что дали сил управиться одному. Так уж, видно…
Лодка плыла сама собой по глади гладкой и прекрасной… по небу, почти голубому на этой глади, по белым облакам плыла, по вершинам острых елок. В отражениях этих елок речка была глубокой и зеленой.
Как не любить было это последнее осеннее солнце и облетающие лиственницы под ним, ручей, ледяным водопадиком булькотящий в речку, строгие таежные тени на белых северных склонах; или другие полдневные покати, сухие и теплые, где лежит теперь зверье и тоже греется и смотрит на блистающую под солнцем гладь и на Ефимова… А он просто плыл по осенней речке, делал хорошо известную ему работу, и, казалось, не было в этом ничего особенного, а душа скакала и радовалась.
Впереди показалось рыбное место, всякий рыбак остановился бы — островок разделял русло надвое. Иван причалил. Основная протока у дальнего берега была глубока и нетороплива, к ней клонились кусты и деревья. Иван вспомнил, что на самом первом сплаве речка шла чуть иначе, левый берег еще не был заросшим и рыбачили с той стороны. Тогда они поймали штук шесть или восемь больших ленков. У них с собой был эмалированный бак литров на пятьдесят, времена были несытые, коммунистические, и они солили рыбу домой. Последний же раз, с детьми, ничего этого уже не было, и Ефимову запрещали ловить больше, чем они могли съесть, что и правильно, конечно.
Со второго заброса взял некрупный ленок, Иван вытащил, полюбовался, положил его в лодку и, вспомнив, как протестовало его семейство против излишеств, не стал больше забрасывать. Просто посидел на теплом борту лодки. О них подумал, глядя на плывущую мимо воду. Два года назад тут, на дне, лежала елка, теперь ее не было, унесло, видно, большой водой. Он не помнил две трети того, чему его учили на филфаке, а речки помнил хорошо. Иногда ему казалось, что может восстановить в мельчайших деталях все тридцать с чем-то речек, что проплыл за годы.
Речка стала затихать, пошла неторопливыми, задумчивыми плесами. Солнце уже цеплялось за сопки, иногда тонуло в них наполовину или совсем, но после двух-трех поворотов реки снова обнаруживалось на небосклоне над острыми вершинами елок. Лодку несло ровно, даже не крутило, он положил весло и смотрел… смотрел. Вода всхлипывала по бортам, тянуло мокрыми мхами и травами с берегов, тайгой. Не было никакого Ефимова. Совсем не было. Только темная вечерняя речка, елки, прозрачные и красноватые в закатных лучах, блестящие паутины меж них, небо, лодка… Ивана не было. Это были совсем другие отношения с миром.
Одиночество, как и молчание — шикарное дело. Научиться бы выдерживать…
Остановился Ефимов, когда уже сильно завечерело. Берег был просторный, ровно выложенный некрупными камнями. Тепло, коса сухая, Иван снял сапоги и куртку. Пока возился с палаткой и дровами, стемнело.
Поставил сковородку на таганок, ленка порезал. Вечер был хорош. Лена негромко поплескивалась в темноте.
Ивану было двенадцать лет, когда он в первый раз ночевал один. Это было на Волге, на острове. Он все сделал так, как бывало у них с отцом: сварил уху, поел, чаю напился с пряниками, постелил телогрейку у костра, другой накрылся. Он все-таки опасался чего-то — весла вынул из лодки, положил рядом и топор под руку. Проснулся среди ночи, погода испортилась, штормило, со всех сторон на него недобро смотрели гигантские спруты, ночные чудовища, он лежал не шелохнувшись, ветер налетал сильными порывами, гнул деревья и кусты. Казалось, чудовища вот-вот найдут его. Он сжал топор, скинул телогрейку и шагнул им навстречу. Цепенея от ужаса — топор не держался в руках, — ударил, потом еще и еще ударил, щепки летели, это были высоко вымытые водой корни спиленных когда-то тополей. Пеньки — как огромные головы спрутов, а корни — они были выше Ваньки, как лапы. Нарубившись, он разжег из этих чудищ огонь, успокоился и уснул. С тех пор он более или менее спокойно ночевал один, но случай тот, сам шаг навстречу своему страху, не раз потом повторялся в жизни. Куда в более неприятных ситуациях. Может, и на Лену Ефимов рванул по той же причине. Почувствовал слабину перед этими длинными ночами, перед одиночеством, вообще перед чем-то неясным, наступающим в жизни — и айда…
Куски рыбы шкварчали на всю тайгу, стреляли маслом и загибались вокруг толстой шкуры, Иван перевернул их, отодвинул разгоревшиеся дрова, убавляя огонь. Пошел проверить палатку. Она хорошо подсохла, была хрусткая и шершавая от мороза.
Ленок оказался резиновым и невкусным. Иван выдавил майонез, помогло мало, у него еще лежало четыре свежих ленка, он вяло жевал и думал, что с ними делать. Жарить они были не очень, пустить на сагудай — он не помнил, чтобы они делали сагудай из ленков. Надо позвонить Борьке, — подумал, — Борька обычно сагудай делал.
Ленок всегда шел у них вторым сортом. Хариус был намного лучше, а еще ценнее — голец, кижуч, нерка, чир, или омуль, или таймень, наконец — в разных речках разная рыба жила. Но иногда ленок выручал. Однажды — на Дальнем Востоке дело было — они стряпали пельмени из ленков. Без мясорубки: давили тушки обтесанными тупыми палками, потом лепили тесто. У Мишки лучше всего получалось, он скульптор, потом, наверное, у Коли Барсукова, потому что он считает себя хорошим поваром, и у него в тот день был день рождения, Ефимов с Андрюхой были на последнем месте. Что за вкус получился у тех пельменей — Ефимов не помнил, конечно. Помнил только прокуренные Мишкины пальцы, под внимательное кряхтенье хозяина любовно лепящие тесто. Мишке это нравилось. Даже очки нацепил.
Разговоры о еде занимают куда больше времени, чем о красоте, например, или о смысле жизни. Еда для людей важнее. Пару лет назад на Байкале — есть там, кстати, совсем не хотелось — сидели Ефимов с Мишкой на бревнышке и размышляли, что красота имеет свойство напитывать человека сама по себе. Не хуже, чем еда. Даже и лучше, — уверенно уточнил тогда Мишка.
Мишка редко в тайге бывает. Раз в десять лет. Ему шестьдесят, он бодр, здоров, уверяет, что время это для скульпторов самое боевое, и вкалывает целыми днями в своей громадной мастерской.
У реки разнообразное пение, Ефимов высовывался из теплого спальника и засыпающим ночным ухом слушал — чего там только не было: глухой перестук камней по дну, переливы разные, и вдруг все стихнет, как исчезнет… но вот снова всхлипы и кувырки струй и бог знает что еще. Спокойно и вечно течет себе. Ефимов слушал и ощущал полную невозможность понять что-то в этом потрясающем мироустройстве. Кому нужны эти ночные звуки? Зачем они звучат? Для меня?
Он пытался смотреть на себя, лежащего сейчас в палатке среди тайги, глазами других людей и думал, что его скорее всего не понимают и никогда не поймут с этим одиночным сплавом и даже наверняка жалеют, предполагая какой-то серьезный разлад в его жизни. Одного они никогда не смогут понять: опасность, о которой так все пекутся, — пустяковая плата. Здесь и один он чувствовал то, чего невозможно было понять иначе.
Например, то, что он совсем не был здесь одиноким. Кто-то, любящий и спокойный, почти всегда был рядом. Как отец в детстве.
В палатке было влажно. Вставать не хотелось. Иван послушал, что делается снаружи. Тихо было, Лена шумела глухо, ворон стелил над тайгой неторопливое горловое ро… — ро…- ро… Увидел, видно, потроха рыбьи на берегу. Есть и Ивану хотелось. Он выполз в предбанник, высунулся наружу. Тепло и тихо было от тумана. Его седая пелена уже приподнялась от зеленой поверхности реки, но еще скрывала своей сединой лес на другом берегу, резко пахло речной сыростью и погасшим костром. Ефимов начал было подниматься, но замер, услышав ясные всплески.
Через речку шла лосиха. Поглядывала на лодку, тихо застывшую на берегу, на палатку, чуть закрытую кустиками. Неглубокая вода ей никак не докучала, и она переходила на его берег, слегка забирая от лагеря вверх по течению. Аккуратно ставила ноги, принюхивалась к воде, будто разглядывала дно. На середине лосиха остановилась и повернула губастую голову назад.
Из тальников торчала еще одна такая же мягкая вислогубая морда. Большой уже, почти с мамашу, лосенок, беспрестанно настраивая уши в разные стороны, осторожно шагнул в реку. Постоял, смешно вскидывая голову, как будто не мог выбрать, что нюхать — воздух или воду, и вдруг бодро и шумно, оскальзываясь и высоко задирая колени-ходули, зашагал к мамке. Двинулась и сохатиха. Они перебрели речку, зашли в кусты, лосенок тут же потянулся вверх к вкусным веткам. Иван нашарил кепку и безрукавку, надел тихо, высунулся снова… среди реки стоял сохатый. Большой, горбатый, почти черный, с белыми чулками выше колен. Он смотрел вверх по реке, потом повернул голову на лагерь. Рога были тяжелые и