Она смотрела на меня, улыбаясь во все свои четыре с половиной зубы, блестя хитрющими глазами и непрерывно повторяла:
— Ма-ма! Ма-ма!
И тянулась ко мне ручонками из кроватки, требовательно крича:
— Мама!
А когда я брала ее на руки и спрашивала: “Милочка, как ты любишь маму?”, она гладила меня своими пухленькими ладошками, тыкалась мне в щеку слюнявым ротиком и, счастливая, лепетала:
— Мама, мама, мама…
Я плакала, целовала ей ручки, прижимала к себе. Мама! Это было второе осмысленное слово, которое она научилась говорить к своим полутора годам.
Вечером, когда пришел Гриша, я кинулась к нему, вне себя от радости.
— Гриша! Она научилась говорить “мама”! Пойдем, пойдем, — теребила я его за рукав, — пойдем скорей, послушаешь!
Он вошел в комнату.
— Па! — звонко крикнула Милочка, увидев его, а потом повернулась ко мне, потешно сморщила свой крохотный носик, запрыгала, затрясла голым задиком. — Мама!
Гриша вынул ее из кроватки, поднес к стене, на которой висел Люсин портрет в деревянной рамке, показал на него и раздельно произнес:
— Мама здесь, Милочка.
На меня он не смотрел.
— Мама? — удивленно обернулась Милочка, показывая пальчиком на меня.
— Мама здесь, — терпеливо повторил Гриша.
Я повернулась и шатаясь вышла из комнаты. Все смерзлось у меня внутри.
Я пошла на кухню, встала, опершись ладонями о подоконник, прислонилась лбом к холодному, черному стеклу…
Через несколько минут вошел Гриша. Я спиной почувствовала его присутствие, но не обернулась.
— Света, — негромко позвал он.
— Что? — чуть дыша, прошептала я. — Что, Гриша?
— Света, — хмурясь, сказал он. — Милочка должна знать о Люсе.
— Да, конечно, — беззвучно шевельнула я онемевшими губами.
— Милочка должна знать, кто ее настоящая мать, — сурово отчеканил он.
— Да, конечно, — послушно кивнула я.
— Мне неприятно, болезненно морщась, сказал он. — Мне очень неприятно говорить об этом… Но, пожалуйста, имей в виду… Я не хочу, чтобы она называла тебя мамой!
— Но Гриша, — растерянно сказала я, — почему?..
Он смотрел на меня тяжелым холодным взглядом.
— Не хочу, — повторил он.
— Хорошо, — сказала я, ничего не понимая. — Но, Гриша, если вдруг она сама… Ведь она же такая маленькая. Ей необходима мать. А Люсю все равно не вернешь…
— Замолчи! — зло крикнул он и выбежал из кухни.
…Как я могла? Я готова была убить себя за то, что сказала эту бестактную, жестокую фразу! И то, что Милочка назвала меня мамой — как ему, наверное, больно было это слышать… А я еще, дура, радовалась! Потащила его слушать — “Гриша, Гриша, она научилась говорить мама…” Мама… Ну, какая я мама? Нет-нет, он абсолютно прав! И я должна сама, как можно скорее, исправить свою ужасную ошибку…
Я тихонько поскреблась в его дверь, он не отозвался. Но я все равно вошла.
— Гриша! — окликнула я.
Он лежал на диване, отвернувшись лицом к стене.
— Гриша! — испуганно сказала я.
Он сел, глядя на меня исподлобья сухими глазами.
— Прости меня! — сказала я. — Я дура.
Он молчал.
— Понимаешь… Я как-то не подумала. Просто… она научилась говорить новое слово, вот я и обрадовалась. Только это и больше ничего, правда! Не обижайся на меня… пожалуйста. Я все поняла. Я буду каждый день рассказывать ей о Люсе, вот увидишь! Она ведь многое уже понимает. Я научу ее любить Люсю. Честное слово!
Его лицо постепенно оттаивало. Он глядел на меня… не с любовью, нет. Но с любопытством.
— Хорошо, — отрывисто сказал он. — И… извини, что я так… говорил с тобой. Ты не обиделась?
— Ну, что ты, Гриша! — горячо воскликнула я. — Что ты! Я не умею обижаться… на тебя.
Наверное, я зря это сказала. Лицо его снова захлопнулось, окаменело. Я немного еще постояла и вышла, неслышно притворив за собой дверь…
Уложила Милочку. Потом долго-долго стояла под душем с закрытыми глазами. Я так люблю воду! Грубые, поверхностные ласки мужчин — ничто в сравнении с этими, омывающими все тело прикосновениями. Интересно… Может быть, это какой-нибудь новый вид полового извращения? Водоложество там… Или водомания. Или водосексуализм?
Люблю бродить под дождем. Люблю, раскинув руки и ноги, качаться на морских волнах. Люблю нырять в таинственные зеленоватые глубины, испытывая восторг и ужас от запретности и противоестественности происходящего. Люблю неподвижно стоять под душем, томно внимая движению чутких и ласковых струек по обнаженной коже…
Раствориться в этих бесплодных объятиях… растаять, как Снегурочка… утечь сквозь круглое отверстие в невидимые подземные трубы… просочиться в песок… не помнить ни о чем… не чувствовать… не знать.
В Гришиной комнате было уже темно. Спит? Я нерешительно постояла несколько секунд у неплотно прикрытой двери, сдерживая дыхание, и… вошла. Слишком громко стучит мое сердце. Он может проснуться! Не задеть бы стул, стоящий на дороге. Не скрипнуть половицей. Я — сон. Меня нет. Я ему только снюсь.
Я снюсь тебе, Гриша, правда?
Но, приблизившись к его постели, я вдруг поняла, что он не спит. Глаза его были закрыты, голова неподвижно лежала на подушке. Но слишком старательным, нарочитым было его ровное дыхание.
Он не спал.
Он ждал меня.
Ждал?
Я присела на краешек дивана. Тоненько звякнула пружинка подо мной. Ой! Я обмерла. Нет… ничего… Я протянула руки и, почти не касаясь кожи, провела раскаленными ладонями по его плечам. Он не шелохнулся.
Но он же не спал. Не спал! Я чувствовала это. Дыхание его пресеклось, что-то булькнуло в горле…
И тогда я осмелела.
Это были не вчерашние жалкие полуобморочные поцелуи. Я ласкала его искусно, умело, по всем правилам любовной науки. Он дрожал от возбуждения, вопил, извивался под моими руками, а я находила все новые и новые чувствительные точки, доводя его до полного изнеможения. Тебе это нравится, Гришенька?… тебе хорошо?… Вот видишь, а ты не хотел! Ах, мальчик мой, ты, оказывается, не такой уж железобетонный, каким стараешься казаться… Ты весь в моей власти. Я сделаю с тобой, что захочу! Мои руки и губы творят чудо, они возвращают жизнь в твое опустошенное тело…
И снова я исчезла неслышно, как только он затих, обессилено вытянувшись на постели.
Невесомая, как пух, впорхнула в свою комнату, свернулась калачиком под одеялом, уткнулась лицом в подушку и уснула, счастливая.