Ефремов, сами недавно переехавшие в Москву с родителями и отличающиеся, как и Димка, серьезной нехваткой знаний, приятельствовали с ним, но оба были, по крайней мере в отношениях с Димкой, порядочными насмешниками и уже успели усвоить столичную манеру поведения, которая ускользала от Димки. И еще благосклонно, дружелюбно принимали Димку бывшие фронтовики, парни в гимнастерках, которые тоже держались своей компанией и в свои двадцать пять – двадцать семь лет выглядели старичками среди недавних выпускников школы.
Одно время увлекла Димку общественная жизнь, он бегал в какие-то подшефное школы, организовывал шахматные турниры, собирал взносы, по вот возник новый грозный вид деятельности – самоотчеты в группах, где студенты должны были рассказывать непременную правду о своей учебе и личной жизни в присутствии товарищей и выслушивать о себе нелицеприятное критическое мнение. Считалось, что именно так сможет, с помощью окружающих, вырасти передовая и высоконравственная личность, человек, достойный эпохи. Этих самоотчетов Димка испугался и слинял от активной общественной деятельности в сторону. Говорить правду, как требовалось, он не мог решиться, а лгать не хотел. Хоть он был порядочным завиралой, по только по вдохновению, в узком кругу, а лгать сознательно, расчетливо, перед целой группой, не умел и не хотел. В одной из групп при самоотчете возникло ЧП – Светка Орлова, девушка нервическая, до одури честная, вечно расчесывающая жирные волосы, призналась товарищам, что во время экскурсии в Ленинград оторвалась вместе с Гришкой от коллектива и на квартире у ленинградской тетки сокурсника имела с ним физическую близость. Самоотчет закончился рыданиями, собрание пришлось немедленно закрыть, а дело передать в факультетское бюро, где тоже растерялись.
Все это не вселяло никаких радужных надежд.
Утешали, конечно, совместные культпоходы, но с друзьями из шалмана было куда интереснее. Настоящая жизнь лежала за стенами университета.
С обычным смешанным чувством тоски и надежды на чудо входит Димка в огромную полукруглую – словно бы разрезанный поперек цирк – аудиторию, чтобы прослушать последние перед зимней сессией лекции. Сквозь приветствия, отвечая, улыбаясь и поднимая руку, он идет по лесенке наверх, на самую галерку, где можно скрыться от глаз преподавателя, которого, впрочем, мало волнует, хорошо ли его слушают. Отчим бы ужаснулся, увидев Димку на галерке. Он не раз твердил ему, что для достижения успехов в учебе необходимо садиться так, чтобы преподаватель видел перед собой твою усердную физиономию, – это скажется на экзамене или на зачете. И еще надо непременно задать вопрос в конце лекции. Отчим был четким человеком. Самое удивительное – он всегда знал, с кем дружить и зачем. Все эти уроки, однако, впрок не пошли. Димка оказался неблагодарным материалом. Забравшись на самую верхотуру, он расстилает пальто и усаживается так, чтобы, если будет слишком скучно, можно было прилечь. К нему подлетает вечный курсовой активист Нечипалов, мальчик, выросший в интеллигентной научной семье и мечтающий об аспирантуре.
– Дим, ты выступишь на конференции «Образ рабочего человека в послевоенной литературе»?
– А другой темы нет? Эту я не очень знаю.
– Нам прислали список. Я тебе дам книги, их немного.
Димка соглашается. Могли бы пригласить на самоотчет, а это было бы пострашнее. Он, вообще-то, по- прежнему любит всякую общественную работу, но только ту, от которой ощущает несомненную пользу. Любит ездить на картошку, ходить агитатором в рабочие общежития, где к нему обращаются с тысячью самых разных проблем, включая бытовые споры или надоедные квартирные дела, любит составлять всякие ходатайства и потом «пробивать вопрос» в райисполкомах, профкомах и министерствах, где с ним разговаривают как с равным и иногда действительно решают какое-либо не очень значительное недоразумение, к великой гордости Димки и к удовольствию просителей. Но вся эта работа не очень ценится в бюро и выше, что прекрасно понимают некоторые деловые сокурсники, предпочитающие выступать на разных диспутах и конференциях с правильными, написанными на бумажке тезисами в присутствии преподавателей и прочего начальства, благосклонно и покровительственно, как Гулливер лилипутов, принимающего речи краснощеких будущих профессоров.
Нечипалов не отстает:
– Дим, у нас есть несколько выступлений по пролетариату, но мало по колхозному крестьянству. Ты жил в селе, не мог бы пойти по этой линии? Возьми в библиотеке «Кавалер Золотой Звезды». И дополни личными примерами, убеди.
– В чем? – спрашивает Димка.
– Как в чем? Что ты, маленький? Не понимаешь?
– Я понимаю. Но у нас, ты знаешь, в деревне живут не так, как там описано. У нас подряд засухи. И у нас не чернозем, а песок.
– Ну, ты отвлекись немного. Не своди к мелким фактам. К песку. Бери правду в ее тенденции! Не заслоняй ее конкретикой. Ты ж постановление изучал?
Еще бы Димка не изучал! Впрочем, в этом и не было надобности, вот уже более года преподаватели начинали лекции с изложения того, о чем говорилось в постановлении, клеймили позором писателей, ушедших от значительных тем в бытописание. Особенно неистовствовал, маленький, плотненький, в золотых очках критик, эрудит и, надо было признать, блестящий оратор Езьмилов, он так подпрыгивал от ярости на досках кафедры, так трясся и клокотал, что у Димки создалось впечатление, будто эти мелкие писатели украли у критика все самое ценное, что у него было, и украли нагло, среди бела дня. Раньше, до лекций Езьмилова, Димка читал кое-что у Зощенко и хохотал, как и все, теперь же свое мнение переменил: он узнал, что эти писатели трусливо вели себя во время войны, стояли в стороне от народного подвига, благополучно жили в эвакуации и в ус не дули. А уж выше позора, по мнению Димки, быть не могло. Впрочем, Ахматову он ранее не читал и никогда не слышал о ней – и теперь стал представлять ее в виде чопорной, нелюдимой аристократки, без конца стоящей в стороне от чего бы то ни было.
Димка смотрит на Нечипалова и вздыхает. Он, конечно, полностью согласен с постановлением, хоть ему и не нравятся прыжки и ярость Езьмилова. Но он никак не может объять положительную тенденцию развития сельского хозяйства и колхозного крестьянства в ее общем, глобальном виде и забыть о своих соседях по станции Инша или по селу Белый Берег, живущих в плохо побеленных хатенках, словно бы заросших соломенными крышами по самые подслеповатые оконца. С тех пор как он, Димка, стал жить в Москве, где всюду и в любое время можно купить белую булку или бутылку молока, накрытую картонной крышечкой, он стал считать себя немного изменником по отношению к вчерашним друзьям и соседям. Ну, как, как отойти от этих мелких фактов? Как забыть бабку, с которой они еще вчера, кажется, вместе варили мыло из старых вонючих костей и каустической соды? За тридцать километров ездит она на паровичке за керосином – Димки-то нет теперь с ней. Как не вспомнить о ней?
– Нет, я выступлю о рабочем классе, – говорит Димка. – У меня двоюродные братья работают на заводе в Киеве. И друзей много рабочих.