крестом над карманом френча. Димка тогда впервые осознал, нет, почувствовал, что именно этих крестов, как, впрочем, любых других крестов, надо стыдиться и даже опасаться. «Он получил их на русско- японской, – сказала бабка. – Только никому не говори». А кому было рассказывать на хуторе? Крестик так крестик. Люди вставали до света, тяжело работали, возвращались с полей чернолицые от пыли и валились с ног. Говорили о лошадях, погоде, сорняках, веялках.
Однажды появились отец и мать – красивые и чужие. Димка заметил впервые, что мать куда как ниже отцовского плеча. Она была весела, качалась на качелях, пела украинские песни, говорила, что теперь-то уж они устроились, в освобожденных районах в Западной Украине, близ самой новой границы. Спрашивала у Димки со смехом, не хочет ли он братика, чтоб не было скучно. Обещала в самое скорое время забрать Димку и отдать в школу – он разрыдался, ему было хорошо на хуторе, он полюбил помогать деду на пасеке. У границы они пробыли недолго, до двадцать второго июня сорок первого. Мать тут же побежала в госпиталь, а отец ушел в военкомат, и больше Димка его никогда не видел. Они отступали вместе с госпиталем, ехали на телеге с медикаментами, мать была одета в гимнастерку, подпоясанную офицерским ремнем. Так начался их долгий-долгий путь с войсками, под бомбами, минами, дождями, градом. Двигались они, то голодая, то пируя до сытой тошноты близ какого-нибудь разгромленного продуктового склада. Ох и насмотрелся Димка на войну! Ему было почти одиннадцать лет, глаза были уже широко открыты. Из-под Бахмача их госпиталь выходил с боями. Они бы и совсем успели уйти от немцев, но через два месяца близ Обояни артиллеристы, отражавшие наскок танков, отобрали госпитальных лошадей. Артиллеристы все полегли на глазах у Димки, а госпиталь остался под немцами. И они с матерью тоже остались. Каким-то чудом на курских дорожках они повстречались с бабкой и младшей сестрой мамы, тащившими от самого полесского хутора тележку с поклажей. Потом было много такого, о чем сокурсники Димки, кроме фронтовиков, и знать не знали. Зимой сорок второго их почти было освободили, но передовой полк, вырвавшийся к Обояни, откатился, увозя на волокуше – вместе с другими ранеными – тогда еще совершенно неизвестного Димке Гвоздя. И почти до самой Курской дуги в слободе хозяйничали фрицы, время от времени набегая из городка для поборов. В их грабеже был определенный орднунг, порядок (словцо это быстро выучили и взрослые, и пацаны), и всюду они требовали соблюдения жестокого и унизительного для подвластных орднунга. Впрочем, сообразительные куряне быстро нашли в этом порядке лазейки, научились прятать и прятаться. В этой открытой местности партизан было немного, и немцы поначалу держались с известным благодушием. Тыловые начальники в красивой форме с множеством нашивок и кантиков, сопровождаемые конвоем, ездили по слободам, вели учет, щупали и мяли в пальцах чернозем, ахали, восхищались богатству земли, радовались тому, что курян огорчало, особенно в зимнюю пору, – отсутствию больших лесов. Леса, естественно, чиновников пугали. Стали открывать церкви и школы, заезжие ораторы говорили речи о великой миссии Германии, несущей в эти дикие края культуру. В этих местах, где когда-то было много зажиточных мужиков, где все были еще оглушены коллективизацией, новые хозяева рассчитывали на покорность. Предполагалось, что образование для русских, и, стало быть, для Димки, будет не выше пятилетнего. Уже тогда Димка мог продолжить обучение и пойти в школу, но над входом ее висел, в гирлянде бумажных цветов, портрет Гитлера, прижимающего к себе мальчика с галстуком, а в классе, тоже весь в цветах, портрет Геббельса со стайкой похожих на поросят, в белых и розовых платьицах, дочерей. И Димка не стал ходить, скрывался в роще от козлобородого, худого инспектора управы, который ходил по хатам и сгонял учеников на занятия, торопясь отчитаться перед властями. Потом слободские пацаны, лихое племя, в крови которого текла кровь бежавших от крепостничества прадедов, расстреляли портреты из рогатки. И учитель, и инспектор управы, страшась наказания, сбежали. Некому стало учить. Несколько лет спустя, когда в райкоме комсомола обсуждали дело Димки, принятого первичной школьной организацией, инструктор, парнишка чуть старше Димки, носивший, как взрослые, глухой китель, галифе и сапоги, объявил, что прием откладывается в связи с его, Димки, пребыванием на оккупированной территории. Димка бормотал что-то о лошадях, которые понадобились артиллеристам, чтобы вывезти пушки на огневой рубеж, он оправдывался, словно бы сам был виноват в трагическом отступлении, и не переставал в мыслях своих удивляться казенному и нелепому словцу «пребывание». Как будто речь шла о тихой, благополучной и сытой жизни… Парнишка в кителе, подражая кому-то из старших, принялся кричать на Димку. Виноватый тон подответного подзадоривал его. У Димки бывали вспышки нелепой, безрассудной ярости, восполняющие обычную кротость нрава, он бросился на инструктора и, помня жестокие сельские уроки, взял его «на кумпол». Через год Димку все-таки приняли в комсомол. Парнишка в кителе к тому времени тоже повзрослел.
А в школу, пытаясь за год осилить четырехлетний пробел, он пошел значительно позже, на станции Инша, куда из хутора переехали дед с бабкой, чтобы дать возможность Димке учиться. К тому времени Полесье уже освободили, и если не считать лесную, бандеровскую, войну, с ее кровавыми, зверскими вспышками и затишьями, то жилось неплохо, хоть и голодно. Уже было известно, что отец Димки погиб под Сталинградом. Мать вместе с госпиталем находилась под Берлином и писала каждый раз о занимающем важный пост человеке, который готов стать для Димки отцом родным. Речь шла о будущем отчиме, мужчине, который наконец оградил мать от всяких невзгод, что окружают фронтовую медсестру, но внес в жизнь Димки немало непредвиденных сложностей. Он-то и забрал Димку со станции на новое место жительства, помог перепрыгнуть сразу через несколько классов – отчим умел ладить с любым начальством, и от него-то, из Прибалтики, и сбежал Димка, чтобы снова очутиться в милой его сердцу дедовской хатенке с глиняным полом, завалинками, соломенной крышей, геранью и кукушкиными слезками на подоконниках. Два последних года в школе были временем какого-то безудержного глотания книг – вперемежку со стрельбой из спрятанных подростками в лесах карабинов и автоматов, разряжением мин, фейерверками из всевозможных ракетниц и нелепой гибелью товарищей от неосторожного обращения с оружием и боеприпасами, которых было столько вокруг, что никакие «ястребки» и «разминеры» не были в состоянии вывезти. Безумное и беспорядочное чтение книг при свете коптилки, а позже – керосиновой лампы изнурило Димку, испортило зрение, но успешно заменило среднее образование и даже позволило Димке получить медаль, – правда, не без помощи отчима, который, к ужасу и стыду Димки, приезжал, выполняя данное матери обещание, в райцентр накануне экзаменов на аттестат зрелости и три дня прожил в клоповьей гостинице, чтобы поближе познакомиться с местными деятелями, ведавшими просвещением.
На выпускном вечере, когда в школьном саду рявкали духовыми инструментами инвалиды- железнодорожники, эта медаль жгла Димке карман. Какая тут медаль, если вторую часть «Фауста» не одолел?
Если бы не война, если бы не погибший отец, место гибели которого Димка мечтает отыскать, если бы не умерла в Киеве от голода бабка, вдова и вовсе неведомого Димке полковника с Георгиевскими крестами, знавшая по-английски… Если бы… Но тогда, наверно, у Димки не было бы его деревенского детства, босоногих приятелей, драк с врагами, тайных схронов оружия, езды на лошади, костров на ночных пастбищах, печеной картошки, лесной и луговой воли, похожей на ветер над рекой. Нет, Димка ни за что своего прошлого не отдаст, ни на что не променяет. Он не хотел бы быть аккуратным столичным мальчиком, лишиться Гвоздя, Сашки-самовара, Арматуры, Инквизитора – ведь невидимые нити, соединяющие его с друзьями, тянутся из детства, из войны, у них одно общее прошлое, один язык, одно отношение к жизни – бесшабашное и свободное. А что, если бы «Фауст» стал стенкой, между ними? Страдания Сашки-самовара и его тщательно скрываемая ревность при виде Люськи понятнее Студенту, чем переживания гетевского героя, соблазнившего бедную Маргариту. Но и без мудрости, заключенной в этой и тысячах других книг, ему, Димке, не прожить. В умных книгах – подсказка и объяснение того, что происходит с ним самим, с Сашкой, Люськой, Гвоздем, почему они такие, а не другие и что сделать, чтобы их жизнь стала хоть чуть-чуть лучше. Долгий и глухой, сотрясающий каменные стены звонок заставляет профессора Аркадьева встать со стула, слегка поклониться и неспешным, плавным шагом, на ходу оправляя полы английского, в мелкую полоску, безукоризненного пиджака, направиться к боковой дверце. Уклоняясь от умных мальчиков с вопросами и от стайки щебечущих поклонниц, он скатится, как на коньках, в профессорскую, а оттуда, немного выждав и заполнив ведомость, скользнет еще ниже, к своему «опель-капитану». Ох и задаст он мне на экзамене, думает Димка. Ну ладно, про то, что олицетворяет Фауст, я отвечу. Он вдруг обнаруживает, что сегодня,