– Хорошая компания, – говорит Голован, и глаза его смеются. – Где ж вы собираетесь? Возьму и приду в лихой вечер. Знаешь, бывают такие минуты.
Димка мнется.
– Это павильон… ну, ресторан, короче, третьего разряда… близ метро «Аэропорт».
– Вот как. Шалман, значит, – подполковник дает точное определение, которое стеснялся высказать Димка. – Ну, а название у него есть – между своими?
– «Полбанка», – зажмурившись, выпаливает Димка.
– Название как название, – спокойно говорит Голован, – Я, знаешь ли, к окопному языку привык. У солдат своя была жизнь, ближе других к смерти. Они без своего языка не могли. «Полбанка» так «Полбанка». Между прочим, я эти места знаю. Так что зайду.
– Может, не надо? – беспокоится Димка.
– Ну, поглядим. Ты что, думаешь, твои друзья мне не понравятся? Нет таких фронтовиков, с которыми я не сумел бы сойтись. Вот ты, например… мы с тобой сошлись, а?
– Так я ж не фронтовик.
– Это как сказать. Бывали и на фронте такие люди, что не фронтовики, а бывали и настоящие фронтовики в тылу, – загадочно говорит Голован. – А ты лучше скажи вот что… Ты сегодня обедал?
– Ну, в общем… да,
– Значит, не обедал. В общем не обедают. Если солдату из кухни или термоса не насыпали, – значит, не кормили. Дело простое. Пошли-ка…
И он поднимается – высокий, длиннорукий, Подтянутый и весь до последней складочки, до последней дырочки в ремне военный. И пахнет от него шинельным сукном и портупейной кожей. Командир!… Димка, не смея отказаться и робея, идет с подполковником и все еще не верит, что он вот так запросто подружился с самим Голованом, вчера еще недосягаемым, бесконечно далеким и вызывающим лишь солдатское поклонение. Они идут в соседнее здание, проникают в самую глубь каменного гиганта, куда-то то ли в цоколь, то ли в подвал, где веет сыростью и ветерком от сквозного прохода на другую улицу. Подполковник, поскрипывая зеркальными своими сапогами, ведет Димку в восхитительную часть столовой, где обедают профессора и преподаватели, жрецы храма.
Студенту, конечно, не запрещен вход к заалтарным столам, но Димка ни разу не обедал в профессорской столовке уже хотя бы по причине более высоких цен. Его вполне устраивали копеечные кисленькие винегреты, постные борщи и котлетки, находящиеся в близком родстве с хлебом. Лишь бы живот подешевле набить. И еще ему было страшно глядеть на такое обилие умов, занятых прозаическим делом поглощения пищи. Терзаемый тупым ножом шницель по-венски и зеленый моченый помидор, который исчезал в округлившемся и вытянутом рту, чтобы там лопнуть и омочить глотку острым соком, стремительно иссыхающие под напором ложек золотистые озерца солянок в тарелках, хруст селедочных костей на зубах, все это сводило великих, всезнающих, говорящих на языках, эрудированных, увенчанных с их кафедр вниз. вниз. Димке хотелось боготворить своих учителей, как бы он ни относился к некоторым из них. И вдруг – эти склоненные над столами головы, жующие рты, потускневшие, обращенные внутрь, к желудку, глаза – торжество низменного над величием разума. Нет, Димка был неисправимый романтик. Профессорская столовая его пугала, хотя многие из сокурсников, те, что получали от пап и мам достаточное пособие, ходили сюда, пользуясь демократическим укладом университетской жизни.
Но с Голованом все выглядит просто и естественно. Он уверенно усаживается на стул, не дожидаясь официантки, смахивает крупной ладонью крошки со стола в бумажную салфетку, пробует нож о палец, по- студенчески намазывает кусок черного хлеба горчицей, словом, все делает ловко, ладно, точно. И официантки объявляются тут же, даже не одна, а две – видно, нравится им этот стройный и молодой подполковник, и незамедлительно на столе появляются пышущие жаром тарелки борща с увесистыми кусками говядины, и ножи подаются острые, и капустный салатик поперчен алым и пахучим порошком, по вкусу подполковника. И тут же все жующие вокруг превращаются в уютное, занятое обеденным делом семейство, и Димка смотрит на них уже е некоторым умилением: надо же, такие умы, такие головы, даже синтетическую икру придумали и множество иных чудес, и вот сидят доверчиво на равных рядом с ним, все еще ошарашенным столицей маленьким студентом, и не стесняются открыть тайну своей обыкновенности, своего равенства со всем живущим.
А Голован с возгласом «под борщ молчат» ложку за ложкой отправляет обжигающее варево в свою офицерскую крепкую утробу. Он тоже свой, близкий, Димка растроган. Ему даже есть расхотелось, ему хочется смотреть вокруг, перезнакомиться со всеми, узнать этих людей, проникнуть в их загадочную, такую далекую от него, такую, наверно, устроенную, прочную, красивую жизнь.
Подполковник уже отодвинул от себя пустую тарелку, необычайно быстро и аккуратно, без потерь расправившись с мясом. Тут же официантки несут еще ворчащие от огня свежайшие профессорские шницели, окруженные румяным жареным картофелем. У официанток на их багровых и усталых лицах появляются улыбки, когда они видят полуседого подполковника, нежно и твердо держащего в длиннопалых ручищах нож и вилку. Весь женский персонал храма науки; официантки и поварихи пищевого полуподвала, буфетчицы, библиотекарши, ассистентки, лаборантки, доцентши и профессорши знают, что подполковник холост, и когда Голован входит в университет, ровно и прямо неся свою крепкую грудь с нашивками, полученными за ранения, с непременным гвардейским знаком и орденскими колодками, отмеривая длинные коридоры ровным офицерским шагом, он идет сквозь строй ласки и ожидания.
Отсвет славы падает сейчас и на Димку и воплощается в свежайшем обеде и нежности официанток. Димка умеет радоваться минутным улыбкам жизни. И это чистая радость, потому что чувство зависти его простой душе незнакомо. Его зависть – это восторг, признание, поклонение.
Голован все так же молча, не признавая правил хорошего тона и по-солдатски уважая еду, подбирает соус куском черного хлеба, смотрит, как Димка мучается, поглядывая на профессорское окружение и перебрасывая вилку и нож из одной руки в другую.
– Экий ты неустроенный, – говорит он. – Нелегко тебе дается Москва.
А Димка в эти мгновения очень даже устроенный. Ему хочется как можно дольше задержаться в крепком, как бетонный дот, полуподвале, надежно защищающем его, подольше побыть рядом с уверенным в себе и таким надежным подполковником, потому что там, за подслеповатыми, утопленными в землю оконцами столовой, серая стылая муть, деревянный барак с водой в щелях пола, там Серый и Чекарь, там его чудовищный неоплатный долг, полная неясность.
– Ты живешь-то где? Условия нормальные? – спрашивает Голован.