ладно, ладно, не сердись. Про довоенное время тебе много рассказывать не стану, жил – не тужил, чужого не брал, своего не отдавал: короче, почтальонил в столице в родном районе и имел, кроме бесплатного проезда и формы, какую-нибудь зарплату и то, что люди дают по причине вручения денежных переводов или счастливых телеграмм. Ценили меня за этот труд, потому что был я человек легкий, говорливый, умел людям радость подогреть своим участием, а в случае горьких дел мог и слезу пустить, и посочувствовать, – и все без натуги, а исключительно из переживания взаимного. И еще на гармошке играл, если просили. Такая у меня душа – не то чтоб добрая, а легкая, воспринимающая, и встречаюсь легко, и расстаюсь – забываю. Хорошего, может, в том и не так много, но и дурного нет. Короче – жизнью доволен, и даже в сорок лет женюсь по взаимному влечению на молодой девушке из хорошей семьи – отец столяр, и начинают рождаться дети, пока что в числе одного, первого. Время улучшается, на витринах видны сыры и колбасы, и жить хочется, и семью укреплять. Дальше, как хорошо известно, война. Короче: учат меня под городом Переславлем ползать по-пластунски, метать деревянные гранаты и колоть штыком. Но сильно недоучивают, потому что немец уже под Москвой, и берут нас, немолодых уже и неловких, в ополчение, дают по две лимонки и по винтовке через одного и в составе маршевой роты пехом – на фронт, через мороз и снег. И так мы прямо с марша входим в войну, потому что немцы прорвались от Рогачева, а командиры наши еще не знали, и расчесал он нашу роту с ходу с бронетранспортеров,. и вижу я: вокруг лес, а возле меня человек десять собралось – и все на меня надеются, потому что я московский и должен знать, куда идти. А я больше всего думаю, как мне от них сбежать, потому что если свои поймают, то докажи, что не дезертиры, а ты не главарь. Но люди говорят: веди. Пришлось вести. Думаю, Москва на юго-запад, буду идти туда, к своим. Первый пру – и вывожу на минное поле, и, конечно, наступаю на мину. Самое обидное, на свою же, противопехотную, – добро, слабая мина, взрывчаточка в деревянном ящичке, да еще шинель на мне длинная была. Чувствую – жив, только уши не слышат и порох в ноздри бьет. Побежал от смерти – и тут же упал. Гляжу – на ноге одно голенище, а ступни нет. И тут на разрыв выскакивает из леса наш взводный и кричит – за мной, автоматчики ихние прут! Ну, а я лежу и даже не интересуюсь особенно послушать, какая вокруг началась стрельба. А мороз был – ноябрь под Москвой вышел январем. Этот мороз спас. Кровь быстро на ноге намерзла, и получился такой кубыш кровавый. С этим кубышом я и пополз. И дополз до дороги, а там несколько автоматчиков в полушубках, на лошадях, и с ними лейтенант. Наши! А это они, оказывается, с бежавшими и дезертирами разбираются и двоих-троих уже шлепнули у сосны. Ну, тут меня моя безногость первый раз выручила. Сразу, как говорится, в пользу пошла. Указали они мне направление – ползи, говорят, а там избушка будет. С тебя, говорят, спросу нет.
Доелозил я по снегу кое-как до избушки, забрался – тепло, хорошо, один я и уже не дезертир. Но тут-то кровь у меня и хлынула. Разорвал я кальсоны, перетянул. Вдруг – стучат в дверь. Забился я в угол и лимонку взял в руки, сижу, как кот перед собакой. Слышу: они по-украински говорят, не понятно мне, но ясно, что не немцы. А они меня предупреждают, чтобы не выстрелил сдуру или лимонку не взорвал. Заходят – двое санитаров с повязками. А тогда санинструкторы больше мужчины были и больше с Украины, не знаю почему. Вошли они, посмотрели на меня. Один спрашивает: куришь? Отвечаю: нет. Что ж ты? – ласково говорит на своем языке, но доходчиво. Все курят. И дает мне самокрутку. Затянулся я несколько раз, и дымом мне белый свет застило. Как бы помер от табачку не причине бескровия, Очнулся уже в госпитале, и врачи мне говорят: сердце у тебя очень здоровое, молодец. Другие, лишившись ноги, сразу сознание теряют. И замерзают на свежем воздухе. А сердце у меня почтальонское – целый день в ходьбе; физкультура. Конечно, ногу они мне почистили и еще укоротили, но оставили в госпитале агитатором. Многие тогда, кому ноги исковеркало до невозможности или обморозило, не хотели ампутироваться и мерли от гангрены. Комиссар госпитальный мне говорит: ты человек разговорный, легкий, на гармошке играешь, с костылями хорошо управляешься – вот и оставляем тебя на пайке, чтоб народ на ампутацию агитировал. Конечно, было в моей агитации немного обману, потому что мне-то ногу оторвало, а не резали ее – есть разница, сомневаться не пришлось; но для пользы дела я старался. Ну, а через время не то чтоб долго, но и не сразу – госпиталь поехал за наступлением, и меня выписали с инвалидностью. Пенсия вроде ничего по мирному времени – двести шестьдесят рублей, но килограмм картошки стоит сто рублей, а сала – тысячу. А мне надо, между прочим, кормить двух детей, потому что дочка народилась – довоенной закладки, кто ж знал? И пошел я в торговлю. То есть были люди, которые имели товар, а торговать им было не с руки, потому что здоровые, а у меня с костылями ловчее выходило. Положение торговца – оно затруднительное, слов нет. Нашьют девки теннисок, ходкий товар. Тут же тебе осмотр делают, допустим, в милиции – где взял? У них глаз наметанный. Если шов «оверлок» – с обстрочкой, на фабричной машине деланный, – значит, спекулянт или вор. А если шов от ручной машинки, простой, то фининспектора подошлют – налог обложить как частному предпринимателю. То же самое – конверты или шарики. Трудно, но выкручивался. А самое обидное – вроде ты и не фронтовик, а притворяешься. Ни медальки, ни ордена. Ведь ни подвига не сделал, ни повоевал. Один фронтовик серьезный такой, недоверчивый попался я мне за тыловое мое притворство воздушные шарики папироской и прожег. Полопал их за секунду. Я от нервного переживания даже и слова не мог сказать. Хорошо, офицер один проходил, накричал на него: мол, издеваться нельзя, если у человека ноги нет, хоть бы ее с рождения забыли приделать. Тот говорит: ладно, извините. А я уже опомнился, говорю: нет, ты сначала мне хоть один шарик надуй! И достал из кармана пустой, вялый. Он, как ни старался, надуть не мог. Шарики самодельные, из тугой резины, и надувать – навык надо иметь, Если дома, то насосом велосипедным, конечно, можно, но я и так наловчился: весь товар дома не надуешь. Я ему говорю: видишь, солдат, на всякое дело нужна своя способность, даже шариками торговать. Ты сначала затычку себе вставь, чтоб воздух удерживать с другого конца, когда дуешь. Ну, он тоже расстроился немножко, снова накричал на меня, из-за тылового моего спекулянтского происхождения, но уже люди собрались – и разошлись мы. А кончилось военное время, я на торговлю деревянным промыслом перешел – ближе к красоте, искусство все же, не спекуляция какая. Народ радуется. Шкатулочки какие-нибудь – есть куда нитки положить, наперсток: появился и этот товар. Иголки уже начали делать, слава богу. Но обида меня сосет, как пиявка болотная. Все же я ногу не дверью прищемил. Отдал за Родину, как умел, и это видно должно быть по. отличию. Получше б наступил на– мину – и жизнь, бы отдал. Война – дело такое, Студент… Вот про это мне и хочется составить письменное отображение, чтоб люди прочитали и поняли, что геройство во мне существует и не грех его отметить, но оно невидное и без сражения обошлось, Ты покрасивше составь, Студент, чтоб бой там и все прочее – чтоб видно было, как я действую. Что не прыщ был на заднице, а солдат. Ты сочинять умеешь, так что уж постарайся.
Цепкой своей юной памятью Димка удержал каждое слово Петровича и – обманул его. Ничего сочинять не стал, а весь рассказ бесхитростно и прямолинейно перенес на бумагу, добавил лишь нужные вещи – номера части, госпиталя, а также фамилии. Не хотел он врать. Да и казалось ему, что в простоте и верности факту куда как больше силы, чем в пышном слове и выдумке. И отправил Димка все эти страницы на самый верх в надежде, что пробегут по строчкам глаза умного и дотошного человека. Но, по правде говоря, Димка и не надеялся на успех. Много дел во всяких канцеляриях, и не до Петровича сейчас, с его ногой, есть и посерьезнее письма.
И вот сейчас Петрович стоит посреди шалмана, откинув подкостылик, чуть наклонясь в сторону протезной ноги, и вид у него как у победителя – будто это именно он отбросил фашиста от Москвы. Куда девался поющий лазаря торгаш, который при виде милиционера, хоть бы за сто шагов, начинал сутулиться, наваливаться на клюку, как бы и вовсе от бессилия, и шепелявить запавшим ртом, и плямкать губами – словом, всячески убожество свое выказывать. Выпрямился Культыган, помолодел, лет пятнадцать сбросил, и подбородок вздернул, выправив морщины на шее.
– – Братцы, в военкомате был. За ручку здоровался со мной полковник, сесть просил!… Уважительно говорил, по имени-отчеству. Говорит, полагается вам давно за понесенное на поле боя тяжелое ранение и дальнейшее мужественное поведение орден Отечественной Войны… первой степени. Орден! Спрашиваю: а этот орден мне за боевой подвиг дают или за калечество? Отвечает интеллигентно: «Точно Так! За подвиг!» Тогда заявляю: «Я согласный и выражаю благодарность…»
«Полбанке» грохает смехом, возгласами: