острове, потому что волки и чекалки не смели больше показываться на острове, но они целый день ходили кругом острова и долго завывания их не давали нам спать. Когда смерклось, мы видели, как сверкают в темноте глаза волков и несколько раз чекалки подходили к нашему огню. Эти смелые животные очень надоедали нам, но иногда они занимали меня: я любил смотреть, как они ловят зайцев. Несколько чекалок вместе приплывают к острову и потом разбегаются в разные стороны; чекалки ложатся на брюхо, так что едва можно различить их серые спинки от бурьяна, в котором они притаились. Одна из них начинает преследовать зайца, издавая по временам жалобный крик подобно плачу ребенка; заяц пускается бежать, но чекалка не перестает его преследовать. Когда заяц пробегает мимо другой чекалки, она тоже начинает его гнать, и таким образом скоро их уже несколько преследуют одного зайца, не обращая внимания на других, которые, испуганные их криками, мечутся во все стороны по острову. Это продолжается до тех пор, пока они не поймают его или пока несчастный заяц не бросается в воду, но и там они преследуют и ловят его. Кроме чекалок, орлы и ястреба тоже преследуют этих несчастных животных. Раз балабан при мне словил матерого зайца и так далеко впустил в него когти, что не мог их высвободить, и я поймал его живьем. Этот балабан был причиной того, что я чуть было не бежал в горы.
3
Вот как это случилось. Поймав этого балабана, я отправился в Трамду, чтобы подарить его моему Аталыку, который все еще лечился там у одного кунака, ране его не было лучше. Он не вставал с постели, и дочь его хозяина, девка лет 15, постоянно ходила за ним. Хеким[58], который его лечил, уверял, что от этого он не выздоравливает, что женщина не должна подходить к раненому, что рана этого не любит! Но Аталык не верил ему и даже требовал, чтобы Удилина (так звали девку) сидела подле него, говорил, что когда он выздоровеет, то непременно женится на ней и что он уже уговорился с отцом ее насчет калыма. Я свыкся с этой мыслью и стал скоро смотреть на Удилину, как на родную сестру. Мы вместе ходили за раненым. «Теперь, Удилина, — сказал он ей, когда я пришел, — тебе не нужно будет сидеть подле меня по целым ночам; сын мой будет сидеть за тебя». Но она не согласилась уступать мне своего места и, когда ночью я возвращался в саклю, я всегда видел, что она сидит у изголовья раненого, разговаривает с ним или напевает вполголоса какую-нибудь горскую песню. Я мало бывал с женщинами и всегда дичился их, но к Удилине я скоро привык. Я любил слушать ее звонкий голосок, когда она, как ребенка, убаюкивала старика, любил сидеть против нее, когда, не шевелясь, будто каменная, боясь разбудить больного, она сидит и посмеивается, глядя на меня. Не видишь, бывало, как пройдет короткая летняя ночь, а мулла уж кричит на мечети, и Удилина, обернувшись к востоку, начинает делать намаз. Особенно любил я смотреть на нее в то время: она то опускалась на колени, то опять поднималась и складывала руки на груди, и грудь ее тихо волнуется, глаза опущены вниз и чуть слышно шепчет она слова молитвы. После намаза я обыкновенно отправлялся ходить по аулу с балабаном; каждое утро и вечер я вынашивал эту птицу. Аталык и Удилина не советовали мне ходить одному по аулу; они говорили, что товарищ Муггая, Хурт, которого я ранил в лесу, тоже лечился в Трамде-ауле, «Если он только выздоровеет, то он подкараулит тебя; да и теперь какой-нибудь кунак его или Муггая может выстрелить по тебе, и ты умрешь так, что никто и не будет знать, кому должно будет платить за твою кровь». Так говорил Аталык, но я не слушал его; мне казалось стыдно сидеть дома из страха; я тогда был молод и искал опасности, как молодая лань ищет воды в жаркие летние дни.
Раз я шел по аулу вечером; вдруг раздался выстрел и пуля просвистала мимо меня; я прислонился к стене какой-то сакли и стал снаряжать ружье; огромное тутовое дерево развесило надо мной широкие ветви, и я был в тени Вдруг слышу, кто-то дергает меня за рукав. Это была женщина. Я смотрел в это время на улицу, освещенную месяцем, который всходил над аулом, и каждую минуту ожидал, что где-нибудь из-за угла покажется тень моего врага, того, который выстрелил по мне. Ружье мое было готово, руки не дрожали. Бог знает, меня или и его спасла эта добрая женщина, с опасностью жизни вышедшая на улицу, чтобы уговорить меня взойти в ее саклю; она знала, что тот, кто стрелял по мне не поднимет оружия, как только увидит подле меня женщину.
Мужа ее не было дома, и я провел с нею ночь…
Когда утром я возвратился к Аталыку, Удилина встретила меня на дворе; я рассказал ей, что случилось со мной. — «И ты целую ночь боялся выйти? А я считала тебя джигитом», — сказала она. Меня удивил этот упрек. — «Разве не сама ты мне говорила, что не надо без нужды подвергаться опасности?» — сказал я ей. — «Но я тебе не говорила, что надо прятаться в сакли бог знает каких женщин, которые принимают мужчин; когда мужей их нет дома, — заметила она с упреком. — Ты знал, что если ты не придешь в обыкновенное время, я буду беспокоиться; но тебе лучше е этой женщиной, ты при ней забыл меня. А как я боялась за тебя!» — продолжала она говорить, остановившись и подняв на меня свои большие черные заплаканные глаза. — «Когда я услыхала выстрел, я вздохнула, как будто пуля пролетела мимо меня. Я не спала всю ночь, но мне кажется, что я видела во сне, как тебя раненого несут к нам в саклю; я прислушивалась ко всему, но слышала только, как кричал сверчок в углу сакли и как билось мое бедное сердце».
Я ничего не отвечал. Когда мы взошли, я рассказал обо всем Аталыку. — «Ты дурно сделал, — сказал он, — что взошел в саклю этой женщины: тот, кто стрелял по тебе, видел это и он скажет об этом ее мужу и вместо одного врага у тебя будет два». Так и случилось. Стрелявший (это был Хурт, рана которого уже зажила) сказал Масдагару, хозяину сакли, где я ночевал, что я провел целую ночь с его женой, и они вдвоем решились убить меня. Мне нельзя было оставаться в ауле, и Аталык уговорил меня уйти. — «Куда же ты пойдешь?» — спросил он, когда я согласился послушаться его совета. — «Опять за реку, к пластунам», — отвечал я. Тогда Аталык напомнил мне одну вещь, которой я еще не рассказывал тебе. Раз я сидел подле него; он, казалось, спал, прислонясь головой к стене, свернувшись как кошка, Удилина сидела в углу и тоже спала. Я долго смотрел на ее хорошенькое личико с закрытыми глазками и полуоткрытым ртом; сонная она мне показалась еще лучше, чем обыкновенно. Я не вытерпел, подошел к ней на цыпочках и поцеловал ее в лоб, она не проснулась, а только глубоко вздохнула, как будто хотела сказать что-то. — «Ты думал, что я спал, — говорил мне Аталык, — но я все видел. Утром, когда ты ушел с своей птицей, я рассказал это Удилине; она покраснела. После несколько дней, всякий раз, когда она бывало печально взглянет на тебя, то вся покраснеет; она старалась не глядеть на тебя, не говорить с тобой и никогда не засыпала при тебе. Ты ничего не видел, а я все знал: я догадался, что она любит тебя. Не удивляйся, сын! Старые люди более знают, чем молодые; я много видал людей и говорю тебе: «Удилина любит тебя!» — Я не знал, что ответить ему. — «Женись на ней, — продолжал: старик. — Она хорошая девка, я буду любить ее, как дочь, и я, который всю свою жизнь, более 60 лет прожил сиротой, по крайней мере в последние годы буду иметь семейство; когда я умру, вы похороните меня как следует». — «Но мне не отдадут Удилины, — сказал я. — Ты забыл, что я не магометанин, я гяур!» — «Так сделайся магометанином», — отвечал Аталык.
Мысль, что я могу сделаться татарином, что я могу жениться, иметь жену, детей, как и другие, никогда до сих пор не приходила мне в голову. Мне было все равно, буду ли я магометанином или христианином, придется ли мне жить с русскими или с татарами, на той или этой стороне реки. Нигде в целом мире у меня не было родного, не было человека, который любил бы меня. Я задумался. Удилина была прекрасная девка, она любила меня. Аталык уговорил меня. Он должен был вместе с нами бежать в горы. Родители Удилины тоже соглашались. Я просил, чтобы мне дали время обдумать. Чтобы более убедить меня, Аталык рассказывал мне про моего отца, который жил и умер в горах. Я почти решился и даже согласился, чтобы послали за муллой, который должен был меня учить, в чем состоит их вера. Этот мулла был почтенный человек; он был вместе с тем и старшиной Трамдинского аула.
Много говорил он мне о своей вере, хвалил ее, рассказывал, каким блаженством будут пользоваться магометане после смерти, бранил гяуров, рассказывал, что Хазават[59] — есть дело святое и приятное богу, что убивать гяуров есть обязанность для каждого хорошего магометанина. — «Зачем же ты служишь русским?» — спросил я его. Он улыбнулся. «Затем, что они дают мне жалованье; затем, что, ежели бы мы не служили русским, они бы разорили наш аул. Но подожди, придет время, и мы тоже начнем войну с, гяурами». Тут он опять стал бранить гяуров и доказывал, что не