Полина Федорова
Провидица поневоле
1
Скучны российские дороги. Особливо в срединной России. Сколь ни едешь — все одно: необъятные поля, пролески, одинаковые деревеньки с похожими друг на друга избами, почтовые станции да постоялые дворы. А тракт, даже и Московский, суть одно название, а на деле — тот же проселок, разнящийся от прочих разве что шириной да наличием верстовых столбов с государственной трехцветкой. Не от того ль и лица путешествующих по большей части задумчивы и смурны, и главным желанием их является одно: поскорее доехать до места назначения. На перекладных это получается скорее: доехал до станции, сменил лошадей, перекусил наскоро — и в путь. На долгих же лошадях, то бишь домашних, путь по времени ежели не в два, то уж, верно, раза в полтора точно длиннее: и кормить лошадок надобно, и поить, и роздыху давать в достаточную меру.
Однако отставного поручика Нафанаила Филипповича Кекина дорога заботила мало. Равно как и неудобство постоялых дворов с их скверной кухней и продавленными диванами. Невидящим взором смотрел он на унылые пейзажи, проплывающие мимо его дорожной коляски, а перед глазами стоял дубовый крест на свежей могиле и медно светилась на нем квадратная табличка:
Девица Елизавета Васильева
дочь Романовская
Родилась в 1797 году августа 26 дня.
Скончалась в 1817 году августа 23 дна.
Не дожив до совершеннолетия
Один год и три дни.
Прими, Господь, душу ся
И не оставь своим прощением.
История, собственно, была стара как мир. Кекин был влюблен в Елизавету Романовскую, Лизанька любила князя Болховского, а тот предпочел отдать руку и сердце Аннет Косливцевой. Необычным было то, что Лизанька стала убийцей. Мучимая неразделенной страстью и ревностью, она одну за другой устраняла со своей дороги возможных соперниц, но на Анне Косливцевой споткнулась и погибла сама [1].
Как мог ангел обернуться демоном? Что есть любовь, коль она толкает человека на преступление? Чем ей унять тупую, ноющую боль, поселившуюся в сердце? Все три ночи, проведенные на постоялых дворах, Нафанаил спал плохо, ворочался, а когда забывался в вязкой дреме, не похожей ни на явь, ни на сон, стонал и скрежетал зубами, вновь и вновь переживая страшные мгновения смерти Лизы. Наутро, поднявшись одним из первых, шел на конюшню и требовал немедля запрягать, чтобы как можно скорее отправиться в путь, погрузившись в свои невеселые думы.
Однажды, уже на перевозе через Суру, его нагнал верховой на взмыленном коне. Он осмотрел лошадь, коляску, седока и, кивнув самому себе, спросил, впрочем, почему-то нимало не сомневаясь в ожидаемом ответе:
— Прошу прощения, сударь, вы отставной поручик Нафанаил Филиппович Кекин?
— Я, — мельком взглянул на верхового Кекин. — Мы с вами знакомы?
— Нет, — спешился тот. — Разрешите представиться: личный секретарь графа Волоцкого Эмилий Федорович Блосфельд.
— Чем могу? — бросил Кекин, безразлично следя взглядом за медленно приближающимся паромом.
— Граф Платон Васильевич просит вас не ехать так быстро.
— Что? — поднял брови Нафанаил.
— Его сиятельство граф Платон Васильевич Волоцкий
Кекин, наконец, посмотрел на Блосфельда. Стройный, щеголеватый, миниатюрный, что больше пошло бы девице, нежели мужчине. Гладко выбрит, пахнет французским о-де-колоном. Верно, он и вправду личный секретарь графа Волоцкого, а не какой-то там авантюрист, коих сверх меры расплодилось в империи после победоносного завершения заграничной кампании. Но что делает в этих краях Платон Волоцкий, фигура, известная всей России, сенатор и бывший вице-президент коммерц-коллегии при государе Павле Петровиче, верный помощник действительного тайного советника и президента коллегии Гавриилы Романовича Державина?
Три года назад Волоцкому, только-только получившему высочайшим соизволением титул графа и бывшему к тому времени уже в звании статс-секретаря и в чине тайного советника, прочили пост Председателя Государственного Совета; но он вдруг оставил службу и вышел в отставку, чем крепко раздосадовал императора Александра. Поговаривали, что сие решение Платона Васильевича было вызвано болезнью его единственной дочери, коей он всецело посвятил себя после смерти супруги. И все же выйти в отставку, когда оставалось лишь протянуть руку, дабы сделаться одним из первых лиц в империи сразу после государя, стоило большого мужества и воли.
— А какое дело его сиятельству господину Волоцкому, скоро я еду или медленно? — не очень вежливо произнес Кекин, закончив лицезреть секретаря и снова отвернувшись к реке. — Я сам волен выбирать скорость своего продвижения.
— Все это так, — вынужденно согласился секретарь. — Однако граф просит вас ехать медленнее.
— Да отчего же? — саркастически поинтересовался Нафанаил. — И с какой стати я должен исполнять капризы совершенно не знакомого мне человека?
Кекин отвернулся от реки и в упор уставился на секретаря.
— Это не капризы, — выдержал взгляд Блосфельд. — Обстоятельства складываются так, что он вынужден вас просить об этом.
— Какие такие обстоятельства? — резко спросил Кекин.
— Извините, но я не уполномочен…
— В таком случае, — перебил его Нафанаил Филиппович, — я оставляю за собой право ехать как хочу и куда хочу. И полагаю наш с вами разговор законченным.
Подошел, наконец, паром — дощаник с настилом и двумя столбами, через которые тянулся к обоим берегам реки веревочный канат. Кекин с коляской и еще несколько крестьян погрузились на него. Для секретаря места недостало.
— Полно! — крикнул паромщик и, упершись ногами в настил, стал тянуть канат на себя.
Паром отошел от берега на половину сажени, потом на сажень, две… На дощатом настиле, прямо возле ног отставного поручика, стайка нахальных воробьев бесшабашно клевала просыпанное кем-то пшено. Среди них выделялся один, тощий, задиристый, то и дело затевающий драку, оканчивающуюся всегда не в его пользу. Кажется, и клюнуть ему удалось всего-то раза два, но зато он был явно горд своей заносчивой независимостью, чем напомнил Нафанаилу корнета Аристова, казанского знакомца, такого же гордого забияку, получающего от всех и каждого одни шишки.
Когда паром миновал середину реки, Кекин оглянулся и увидел секретаря, сидевшего верхом на лошади. А вдалеке, оставляя за собой шлейф пыли, подъезжали к речному крутику две кареты, каждая запряженная шестериком: черный лаковый берлин, еще екатерининских времен, с родовым гербом на дверце, и громоздкий дормез, в коем можно было путешествовать лежа, как в постели.