птица на земле, снова начинала шевелить крыльями, биться, пытаясь взлететь к солнцу, жизни…Не будь этой фигуры за окном, его давно вынесли бы из палаты, как выносили других, сраженных болезнью… Когда, выписанный из больницы, он, пошатываясь, сходил по ступенькам подъезда, его подхватили сильные руки Дуси, и ликующий голос сказал: «Камушкин, мой Камушкин, ты чуть не укатился от меня», — и она смеялась тем знакомым ему вибрирующим смехом, каким смеялась в самые счастливые минуты жизни. Ох, и веселая же она была жена!..
— Ты не думай, Камушек, — иногда шутила она, — что ты женился на мне; это я, Камушек, подобрала тебя на берегу реки Жизни, — и трепала его теплой рукой по щеке.
Река Жизни… Откуда, куда и зачем ты течешь? — Камушкин провел ладонью по лицу, и опять огниво памяти во мраке его печали высекало искру, при свете которой он увидел себя самого пробирающегося по грязи в жуткую непогоду (он спешил в дальнеё кино, куда ушли жена и дочь), чтобы передать им плащи и галоши…
Так разве удивительно, что после всего этого, когда в середине апреля похоронили Дусю и разразилась первая весенняя гроза с ливнем, ему хотелось побежать на кладбище и собственным плащом накрыть её могилу!..
В форточку стали долетать обрывки какой — то мелодии, она все нарастала, послышался сложный шум приближающейся колонны демонстрантов, и Камушкин спохватился, что надо хоть выйти на крылечко и помахать дочери, а то она забеспокоится, подумает, что отец опять в безнадёжной схватке со своим горем…
Он шагнул, открыл дверь, и в сиянии дня красные полотнища знамен полыхнули на него алым пламенем.
В голове колонны шла молодежь — буйная, вихрастая. Бил барабан. Баянист во всю ширь мехов растягивал свой инструмент, чтоб звучал он погромче, а молодежь лихо пела:
Впереди всех шла стройная девушка, неся алый флаг, и задорно поблескивая по сторонам глазами, щеки её раскраснелись от натуги, и слегка взвихрилась челка над белым лбом.
Увидев ее, Камушкин застыл; рука, поднятая для приветствия, замерла в воздухе; он силился крикнуть: «Дуся!» — но и голос от волнения отказал… Да, это была она, его Дуся, в точности такая, какой он её первый раз в жизни увидел — комсомолкой на майском параде двадцать лет тому назад, откуда и началось их знакомство…
С полминуты в нем жила уверенность, что это действительно Дуся, но затем черты девушки мгновенно оказались иными — он даже раньше не встречал такой… Значит — ошибся… А вот и его дочь из проходящих рядов поднимает озабоченные глаза… Рука зашевелилась…Ну, значит, ошибся! И тут же как бы некто внутри его кричит: «Нет, не ошибся! Тут что-то не так!» И рой взвихренных мыслей, точно огненные пчелы, проносятся в сознании: «чему Дуся и я сам отдали свои силы, свою молодость? Строительству Нового лучшего мира. За что умирали на баррикадах, гибли в ссылках и каторгах? За Новый лучший мир… Так какое же я имею право отравлять свою и своих близких жизнь гореванием по верной подруге, которую уже никак не вернешь? Ведь это слабость, нет — больше! Это предательство по отношению к тем, кто отдал свои жизни за лучшую мечту человечества; это предательство даже по отношению к той, которая сама несла это знамя и принесла труд всей жизни этой мечте…»
Точно порывом ветра Камушкина снесло с крыльца. Без шапки, в неглаженных брюках, в домашней рубашке он очутился в рядах демонстрантов и слегка надтреснутым голосом, временами фальшивя, пел вместе с ними. В то же время все его существо стало наполняться ощущением мощи могучего коллектива — коллектива не только демонстрантов затерянного в казахстанской степи районного центра, а многонационального, разнородного, как буйная поросль весенних степных цветков, объединения народов, вышедших отпраздновать новую зарю человечества…
А временами ему казалось, что кто-то идёт рядом с ним и шепчет:
— Правильно, Камушек!
Мотылёк
… Как чутко, как замечательно правдиво умеете Вы сказать о красотах Природы.
Открыт глаз, открыто сердце, не устает рука…
… Я очень люблю своего «Мотылька»
Айвар и я лежали рядом, плашмя на холодной мерзлой земле, проклиная невидимого пулеметчика, который «строчил» по нам, как только мы пытались куда-либо двинуться. Смертоносные осы проносились так близко от моего затылка, что хотелось зарыться, уйти еще глубже в землю, но, как я уже сказал, она была мерзлая…
Если мы не видели самого пулеметчика, то все же нам было видно, как на противоположной стороне оврага его гнездо с дьявольской быстротой плевалось огнем в черную ночь, поскольку ночь успевала наступить между вспышками осветительных ракет. Для нас было непонятно, как могло уцелеть пулеметное гнездо после такой артиллерийской обработки, какая только что кончилась. Ведь мы сами видели, как заплясала черными фонтанами земля перед нашим участком, казалось, крысе и то бы трудно уцелеть…
Но факт остается фактом — пулеметчик уцелел: вся атакующая рота позади нас прижата к земле, и сержанту Айвару и мне дано приказание уничтожить гнездо. И еще было ясно, что наша попытка подползти с фланга провалилась — мы обнаружены. Осветительных ракет слишком много. Каждая наша попытка двинуться дальше вызывала опять огонь — что делать?
Я смотрю на Айвара: у него страшно сосредоточенное лицо, глаза закрыты — может быть, он молится?.. Отрываю взгляд, смотрю опять на овраг и столбенею… в шагах трех вперёди нас порхает мотылек… летающий цветок жаркого летнего полдня в стылую ноябрьскую ночь!
— Айвар, гляди — мотылек!