– Я пойду! – неожиданно для себя заявила я.
– Иди, – кивнул Володя. – Вот так все прямо иди, никуда не сворачивай.
– И что?
– А увидишь…
И я пошла.
Итак, вскоре после полуночи 26 апреля мощность реактора упала до 30 МВт.
При такой малой мощности начинается интенсивное отравление реактора продуктами распада, в основном – йодом. Быстро восстановить параметры становится очень трудно, практически невозможно. Надо ждать примерно сутки, пока реактор «разотравится». Значит, эксперимент с выбегом ротора срывается. Это сразу поняли все атомные операторы, в том числе Леонид Топтунов и начальник смены блока Александр Акимов. Понял это и заместитель главного инженера по эксплуатации Анатолий Дятлов. Понял и пришел в бешенство. «Японские караси! – хрипло кричал Дятлов на операторов. – Бездари! Срываете эксперимент!»
Топтунову было ясно, что подняться до прежнего уровня мощности ему вряд ли удастся. Нет, теоретически это можно было сделать, но тогда надо было резко уменьшить число погруженных в зону стержней. Это очень опасно. Для этого надо немедленно остановить реактор. И Топтунов твердо сказал: «Я „подниматься» не буду!» Это было решение, которое могло предотвратить Чернобыльскую катастрофу. Увы, оно осталось только словами, потому что тут же последовал резкий окрик Дятлова: «Брешешь, японский карась! Все сделаешь! А не будешь „подниматься», это сделает Трегуб!» Сдавший смену Трегуб находился рядом – остался понаблюдать за тем, как идут испытания. И Топтунов дрогнул. Потом, в припятской медсанчасти, перед отправкой в Москву, он рассказывал: «Я прикинул: оперативный запас реактивности двадцать восемь стержней… Чтобы компенсировать отравление, придется подвыдернуть еще пять – семь стержней из группы запаса… Очень опасно, но, может, проскочу…. Ослушаюсь – точно уволят!» Молод был Леонид Топтунов, 26 лет, не было у него опыта противостояния начальству…
И он начал подъем мощности, тем самым подписав смертный приговор себе и тысячам других людей…
Я шла по Рыжему лесу, как было велено, никуда не сворачивая. Лес вокруг светился загадочным и жутковатым голубым светом. Я шла и в такт шагам повторяла детскую считалочку: «Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать! Раз, два, три, четыре, пять»… Трудно сказать, откуда эта считалка вдруг взялась в моей голове и с какой целью я ее твердила, – наверное, чтобы не умереть со страху в голубом Рыжем лесу. Пройдя метров двести, я увидела впереди что-то большое и темное. Я даже не успела по-настоящему испугаться, когда поняла, что это – наш БРДМ. Но ведь я шла совершенно прямо! Ни разу никуда не повернула…У машины стоял и смеялся Шинкаренко.
– Ну что, попытка заблудиться не удалась? – поинтересовался он. – Попробуй пойти в другую сторону… ну, например, налево.
Я снова пошла. И снова вышла к БРДМу. Потом я еще несколько раз отправлялась строго по прямой в разные стороны и все время наталкивалась на нашу машину.
– Что за черт? – наконец поинтересовалась я у нашего проводника. В полувоенной, полумистической обстановке я стала постепенно забывать о хороших манерах.
– Черт, черт, – согласно кивнул Шинкаренко. – Он и водит тут. Всех водит, не бойся, не одну тебя. Можешь хоть сто раз пойти по прямой от машины, а выйдешь все равно сюда же.
– Почему?
– А кто его знает! – пожал плечами Володя. – Зона… Теперь отойди так, чтобы нас не видеть, и постой немного. Просто стой и молчи. Слушай…
Я отошла от БРДМа метров на триста и тихо встала посреди Рыжего леса. Сперва было очень тихо. А потом я услышала голоса… нет, скорее шепотки. Словно кто-то тихо-тихо разговаривал рядом. «Ерунда, – успокоила я себя. – Листва шумит в лесу!» И тут же вспомнила, что лес этот – сухостой и никакой листвы здесь нет. Я прислушалась. Шепот стал громче. Слов было не разобрать, но интонации были слышны явственно – напевные, мягкие, вкрадчивые… И тут на меня вдруг накатил отчаянный, какой-то первобытный ужас. Никакого логического объяснения этому ужасу не было, я прекрасно сознавала, что стою недалеко от БРДМа, рядом с которым расположились мои ребята, что вокруг нет и не может быть никого и ничего опасного, страшного. Но ужас накатывал волнами, и от него стало жарко голове и холодно сердцу, а под ложечкой заныло противно и тягуче.
– Витька!!! – заорала я дурным голосом и кинулась вперед, не разбирая дороги, спотыкаясь и сталкиваясь со светящимися зловещим голубым светом деревьями.
Витька выскочил из полумрака, обнял.
– Тихо, тихо, – забормотал он, поглаживая меня по спине. – Я здесь, все хорошо.
– Без паники! – поддержал Витьку подошедший Шинкаренко. – Больная, примите лекарство!
Мне тут же был вручен стаканчик с «лекарством» – уже ставшие привычными сто граммов «фронтовых». Поклацивая зубами от медленно отступающего страха, я послушно выпила содержимое. Холод из сердца начал постепенно уходить.
– Что… Что это было? – еще пару раз вздрогнув, поинтересовалась я у Шинкаренко.
– Зона, – уже привычно пожал плечами проводник. – Здесь всегда так. Голоса слышала?
– Шепот. Как будто много людей шепчутся… о чем-то страшном.
– Шепот еще ничего, – утешил меня Шинкаренко. – Голоса хуже…
– Хуже не бывает! – убежденно возразила я.
– Какого черта ты ее послал всякие голоса слушать?! – заорал на Шинкаренко Витька. – Что за забавы кретинские?!
– Не кричи, – флегматично отмахнулся наш проводник. – Здесь этого не любят. Послал, чтобы вы поняли, почувствовали Зону. Чтобы сердцем потом материалы свои писали, а не башкой, чтобы болела у вас душа! А то приезжают тут всякие, пройдутся по тропиночке в самом «чистом» месте, а потом едут домой и пишут всякие ужасы: ах, Чернобыль, ах, мутанты, ужасы-кошмары, страсти-мордасти!.. А сами ничего, кроме трех деревьев и двух полянок, не видели…
– А тебе не без разницы, что люди пишут? – остывая, поинтересовался Витька.
– Мне не без разницы, – покачал головой Шинкаренко. – Это моя земля. Моя, понимаешь? И она болеет… Я хочу, чтобы про нее правду написали! Чтобы ей посочувствовали! Чтобы пожалели…
Лицо его в голубоватом свете Рыжего леса стало совершенно белым, а в глазах заплескалась какая-то смертная тоска. Может быть, это было глупо – так любить зараженную радиацией, мертвую землю, землю, на которую еще много десятков лет не смогут вернуться люди. Но он любил, и ему было больно…
В общем, мы помирились, потихоньку поехали обратно в Припять и легли спать.
День второй
К часу ночи 26 апреля 1986 года мощность реактора удалось стабилизировать на уровне 200 МВт тепловых. Отравление реактора продуктами распада продолжалось, но дальше поднимать мощность уже было нельзя из-за малого оперативного запаса реактивности (количества опущенных в активную зону стержней-поглотителей), он к тому моменту и так уже был намного ниже регламентного. По отчету СССР в МАГАТЭ, запас реактивности составлял 6–8 стержней. По свидетельству уже умирающего в клинике Топтунова – 18. А для реактора типа РБМК минимальный запас реактивности должен составлять 30 стержней. Реактор стал практически неуправляемым из-за того, что Топтунов, выходя из «йодной ямы», извлек стержни так называемого «неприкосновенного запаса». И способность реактора к разгону превысила способность имеющихся защит заглушить аппарат.
Реактор находился в неуправляемом состоянии и был взрывоопасен. Это означало, что нажатие кнопки АЗ (аварийной защиты) приведет к неуправляемому фатальному разгону. Воздействовать на реактивность было нечем. Тем не менее испытания продолжались.
До взрыва оставалось 24 минуты.
В 1 час 07 минут была совершена очередная трагическая ошибка – к шести работавшим главным циркуляционным насосам (ГЦН) дополнительно было включено еще по одному насосу.
Гидравлическое сопротивление активной зоны напрямую зависит от мощности реактора. А поскольку мощность реактора была мала, гидравлическое сопротивление активной зоны тоже было низкое. В работе