Во второй раз операция и наркоз по времени совпали с началом тяжелого вирусного гриппа, и никто об этом не догадался. В том числе и я, старый опытный врач. А обернулось это тяжелым бронхоспазмом, который сам по себе мог оказаться смертельным. Но, как говорится, Бог миловал. Гипоксия, т. е. кислородное голодание тканей и в первую очередь головного мозга — неизбежное следствие таких передряг. Длительная гипоксия грозит мозгу гибелью. Бывают такие жуткие истории. И
операцию сделали, и сердце работает, и легкие дышат, а человека уже нет. Погибла кора головного мозга, и не человек он уже вовсе, а сердечно — легочный препарат, как страшно его тогда называют в реанимации. Хорошо, если он вскорости тогда же погибает. А если живет совершенным идиотом? Но это крайне редкие, к счастью, случаи.
О том, что гипоксия была у меня оба раза во время осложнений наркоза, мне и говорить не надо было, я достаточно грамотный врач. Доброходы, тем не менее, нашлись. А вот как проявилась у меня эта гипоксия — я до сих пор диву даюсь. Еще в реанимации я услышала эти стихи и звуки. Кто прошел реанимацию, тот знает, что место это для творчества весьма не подходящее. Но факт есть факт, тут ничего не поделаешь. Особенно удивительным было то, что эти мои стихи, а впоследствии написанные романсы были адресованы конкретным людям, большинство из которых, казалось бы, бесследно ушли из моей жизни, и думать?то я о них годами не думала. А вот поди ж ты! Мало мы знаем о своем существе. Еще меньше знает о нас медицина. Отчего эти забытые тени посетили тогда мой умирающий без кислорода мозг? И не только посетили, но и вызвали такой эмоциональный отклик. Вчитайтесь в эта слова, вслушайтесь в эти звуки! Я сама очень долго не могла без слез слышать ни то, ни другое. Разве может человек снарядиться в полет без крыл?! Разобьется же он, разобьется непременно! Но он не знает, вероятно, что любовь его предала, тем самым лишив крыльев. Она стала для него горем — ненастьем и злым ураганом. А потому он обречен. И прочь от такой любви. Как заклятье звучит это «Не приходи!»
Наша эпопея развертывалась все больше в письмах, которых теперь пишут все меньше и меньше. В том числе и мы, те самые, кто без писем в юности не представлял себе жизни. На встречи наша история была бедновата. Потому, может быть, теперь я так обостренно — красочно помню каждую из них. И ту, последнюю, завершающую наш вузовский период. Когда я уже почти готова была сказать «да», предварительно крепко повздо* рив с Николаем. Но Анатолий пришел ко мне от застолья. Сопоставив это с его же откровениями, я с ужасом отпрянула — пьяницы мне только не хватало! Я не хотела говорить с ним при
маме, а потому мы ходили, ходили взад — вперед по нашему кварталу. Я в сером пальто, что накинула на плечи, он в шинели. Я знала, что мои соседи, которые следили за мной всю мою жизнь, не столько злословят сейчас, сколько жалеют меня. А мне и самой хотелось плакать от жалости к себе.
Или вот эта встреча, когда я буквально повисла на чугунной ограде аэропорта, вглядываясь в идущих из небольшого, прилетевшего из Ставрополя, самолета. По виду и по массе я мало чем изменилась за эти двенадцать лет, что мы не виделись. Во мне те же 57–58 кг, седины нет,' короткая стрижка, на мне черная узкая юбка и белая водолазка. Они явно не добавляют к моим не таким уж большим тридцати трем. Я уже кандидат наук с неплохой перспективой карьеры, я свободна. Развод позади. Моя дочь — умненькая красивая девочка — способна к музыке, хорошо рисует. Мы с нею духовно очень близки, и это нас обеих радует. Рана от развода еще не зажила в наших душах, но мы этот вопрос вслух не обсуждаем. Машка мне в утешение изрекла, что, бросив тех, мы обе снова стали девушками.
Я знаю, что эта встреча ничего хорошего мне не сулит, но я ее жду. Боль же бывает сладкой, и мне это известно.
Потом он мне напишет об этом: «Я дорожу этой нашей встречей, последней встречей. Ты занимаешь особое, уникальное место в моей вершащейся биографии. Скажу больше, я испытываю потребность в общении с тобой. Я остро нуждаюсь в общении с людьми, равными или близкими тебе по духу. Их в моем окружении очень мало…» Режет ухо это частое «я», потребительский тон. Но тут же рядом: «Я пока еще не представляю себе ясно все это, но мне хочется как?то помочь тебе… И об этом мне хотелось поразмыслить рядом с тобой. Ну да ладно, я убежден, что это недоразумение носит переходящий характер…» А недоразумение в том, что мне тоже очень понравилась наша встреча, а потому я не хочу больше встречаться. Он познакомился с моей Манькой, и они очень понравились друг другу. Было бы так естественно поговорить и о его славянских богатырях, но — ни слова. А потому током бьет меня подозрение, что дома у него не только нет никакого мира, но и идет жестокая война. А богатыри
— будущие ее заложники и жертвы. Как и моя Манька…
Душевный его разлад проистекает не только от семьи. Он
политработник, и ему тошно от этого. Он завидует моей профессии, которая вне политики и всегда благородна. А ему идеология на завтрак, обед и ужин — чересчур. Дело в том, что он в адъюнктуре при Военно — политической академии, поэтому все его время этот гвоздь плотно забит в голову.
И вот январь 1971 года. Он уже в Ростове, шумном, злом, способном конкурировать и интриговать, так не похожем на патриархальный Ставрополь. Он учится передвигаться по непростым лабиринтам его нового места работы, временами ему хочется домой, в свое мини — училище, возможно, тоскует по семье.
«… Я прошу тебя приехать. Это необходимо. Сейчас ты не имеешь права отказать мне в этом…»
Господи, не дано нам, не дано заглянуть даже в недалекое будущее! А может это и благо?.. Пройдет каких?нибудь семь лет, и он, по его словам, преуспевающий, самодовольный, благополучный полковник, откровенно позируя, оценит ту ситуацию так. «Мы расстались с тобой, визуально, по крайней мере, когда я был еще молодым заблудившимся, грустненьким и шатким майором…» Наверное, так это все и было. Именно так. Оценить бы мне так ситуацию и послать этого «грустненького и заблудившегося» куда подальше! Хоть и знала я хорошо его, знала, предвидела, что мне в этой большой человеческой драме (а именно так я расценивала ситуацию, когда отец бросает двоих сыновей на беспутную мать) отведена роль перевязочного материала. Даже в нашей нищей стране окровавленные бинты выбрасывают. Их сжигают, чтобы они не бередили душу.
Я знала, что поеду. Знала, что ничего, кроме душевных мук, не обрету от этого рецидива наших отношений, что расход моих сил был преступлением перед семьей. Но иначе я не могла поступить…
Скорее для очистки совести, я отнесла все его письма своей очень близкой подруге — единомышленнице, такой же соломенной вдове, как и сама. Она не спала ночь, читая их. А утром велела: «Езжай! Если ты не сделаешь этого, ты будешь казнить себя всю оставшуюся жизнь. Он близок к самоубийству. Мужики не такие семижильные, как мы. А тогда он будет приходить к тебе во сне и твоя совесть сделает жизнь адом».
Я помню, я так хорошо помню каждый час, каждый миг той нашей встречи, хоть состоялась она около двадцати трех лет назад. Как меня почти забросили в полуночный поезд, который едва не ушел без меня. Билет мне всунули в руку в последний момент. Как потом я чем?то не понравилась контролеру, а при этом обнаружилось, что со мной нет никакого документа, кроме последнего анализа крови. Почти как в том анекдоте. Как нас приютила в Ростове старенькая тетя Катя, подруга мамы, в своей избушке в Нахичевани, исконном месте обитания ростовской бедноты. Самые лучшие моменты той встречи принадлежат только нам. Только нам. Надо отдать ему должное, даже он, который мог «проговорить» в письмах все и вся, на этот раз не касался святого. Я благодарна ему за это и потому не могу поступить хуже его.
Однако и теперь, что явствует из его письма от 21 февраля 1971 года, его депрессия не убывает. «Я ощущаю тепло и участие, которым наполнены твои письма. Но это же неправда. Ты утешаешь меня, ты жалеешь — и в этом суть. Все это тебе хочется облечь в форму дружеской поддержки, помощи. А я знаю, что ты уехала, и не раз лодумала: «Он — несчастный человек».
Каких только ужасов не придумает мужик, дух которого дрогнул. Это было бы похоже на мелодраму, не знай я, сколь серьезно он относится к сказанному: «До конца дней моих я не расстанусь с мыслью о тебе. Клянусь тебе, что, умирая, последним я назову имя твое. Тебе хочется спасти меня и ради этого ты приносишь в жертву святая святых. Я не могу с этим смириться…»
Так у меня появилось новое имечко: «… ты умница, ты не только прекрасная женщина, ты великая женщина…»