говорил о социализации земли, и казалось, что он вслух читает брошюру – так у него все гладко выходило.

Лунин, улыбаясь, сказал:

– Вот вы складно говорите, Семен Семенович, а все- таки вы мне больше нравитесь, когда молчите. Вы не обижайтесь. Я не хочу сказать, что вы худое говорите. Только такие слова, знаете ли, всегда бескровны, а вот то, что у вас взгляд лесной, что вы огород любите, что вот, я слышал, пчельник у вас великолепный, – это все как-то у вас по-настоящему… Лес и пчелы – прежде всего, а все прочее – литература.

Михневич лукаво и весело засмеялся:

– Я – пчеловод. Это правильно. И огородник я. Боюсь, по правде сказать, что из нашей социализации одна литература выйдет.

Лунин заинтересовался:

– А у вас почему такие мысли, Семен Семенович?

– Как вам сказать… Устали мы ждать преобразований всяческих и, потеряв терпение, за двумя зайцами, пожалуй, погонимся. А это всегда к худому.

– Однако вы – социалист.

–  Помилуйте-с. Я человек чистоплотный. Социалистом быть – все равно что перед обедом руки не мыть. Только малыми делами мы заняты. Вот огород наш на кооперативных началах устроен…

– Это я слышал. Но вот насчет неудач вы как-то туманно выражаетесь. А что же помешает вашему делу?

–  Многое. Во-первых – истерика…

– Как истерика? Этого я что-то не пойму.

– Истерика не только с медицинской точки бывает, знаете ли, интересна, но и с общечеловеческой, так сказать. Наш интеллигент русский чересчур истеричен, в том смысле, что легко колеблется в своих настроениях. В медицине тоже некоторые определяют истерику как легкую внушаемость. Ветерок повеет, а интеллигент, как домик картонный, – на боку. И затем – потеря мерности, лада и гармонии, так сказать. Все у нас порывами и скачками. И в революцию мы бросаемся зажмуря глаза. А это храбрость не русская. Значит и наш интеллигент от русского начала оторвался…

– Однако, Семен Семенович, вас товарищи ваши еретиком, пожалуй, назовут…

– И уж называли не раз. Они меня терпят, потому что полезный я для них человек. Однако когда я в ссылке был в Вологодской губернии, судили меня однажды.

– За что?

– Не за идеи, а за безнравственное поведение.

– Как так?

– А очень просто. Хорошо, что о моем грехе жена заранее знала. А все-таки ей много неприятностей товарищи доставили.

– Однако это любопытно.

– Да что ж. Извольте, я расскажу… Дело прошлое… Жену я свою люблю и уважаю, но бывают у меня какие-то припадки странные – иначе мои безнравственные поступки затрудняюсь назвать. Вдруг что-то загорится на сердце при иной встрече, и тогда пиши пропало: непременно спутаюсь и что-нибудь натворю. Потом это проходит. И даже как-то нежнее и болезненнее после того жену любишь. Вот и там, в Вологде, случилась со мной история: влюбился я в жену аптекаря. Молоденькая была бабенка. И веснушки, знаете ли, на носу. Не знаю, чем она меня покорила. И что же? Пронюхали товарищи и суд устроили. Развратное, дескать, поведение не соответствует достоинству государственного преступника.

Лунин засмеялся.

– Хорошо, что аптекарь- немец метафизикой увлекался, – продолжал Михневич, улыбаясь, – как-то не очень обратил внимание на эту историю, а то бы беда была. Ну а жена моя меня простила…

– Но и вы тоже меня удивляете: как же это – любите жену, а сами аптекаршей занялись…

– Конечно, это худо. Я себя не оправдываю. Но ведь будьте снисходительны. Вы подумайте. Женился я ровнехонько тринадцать лет тому назад. Сегодня как раз годовщина свадьбы нашей. Должен я вам сказать, что за это время я в жену свою раз восемь влюблялся и все по-разному. Но, признаюсь, месяцами равнодушен бывал, хотя, вообще говоря, и любил ее. Вот в такие темные дни и случались со мной истории. Она умная. Она понимает.

– Но позвольте, однако. В таком случае вы и ей должны свободу дать. Ведь и она может увлечься.

– По логике это так выходит. Не смею спорить. И принципиально согласен. Но, знаете ли, из такой справедливости ерунда получилась бы. Тут логика вверх ногами ходит.

В это время вышли они из лесу. За канавой протянулись огороды. На черных грядках пестрели девки. Михневич что-то зычно крикнул им, и они засмеялись в ответ.

Одна из них пошла навстречу. Увидев незнакомого, остановилась было, застыдившись.

– Ты что, Акулина? – сказал Михиевич. – Твой черед самовар ставить?

–  Мой, Семеныч.

Она стояла, босоногая, с подоткнутой юбкой, улыбаясь, обнажая белые ровные зубы.

– Вот, на! – сказала она, протягивая Михневичу маленькую книжку в красной обложке. – Прочли мы. А другую на завтра оставь.

– Ладно.

Сели пить чай за длинный стол под навесом – Лунин и Михневич вместе с девками. Прежде чем сесть за стол, бегали девки в сарай поправлять волосы перед осколком зеркала.

Лунина конфузились немного, а с Михневичем были запросто.

Собирались облака растрепанные, волокнистые. Надвигаясь, чернели. Кто-то сказал:

– Ох, гроза скоро! По весне первая.

И в самом деле что-то глухо застучало мелким стуком в темном небе. Упало несколько капель крупных на деревянный навес.

Все пошли гурьбой в сарай, где устроены были сплошные низкие нары. Девки сбились в кучу, смеясь. Повеял ветер, взвивая черную пыль, видную из открытой настежь двери. Зашумели шумом шепотливым мшистые ели и сосны. Красноватый свет ослепил глаза на мгновение. И троекратным рокотом гром приветствовал трепетную землю.

Дождевые капли торопливо вразброд застучали по крыше. Как черные разодранные ткани висели тучи на небе. И вдруг хлынули сверху потоки и все смешалось.

Громыхал тяжко гром, как будто кто-то громоздкий катился по каменным ступеням лестницы высокой, стуча. И незримая рука рассекала непрестанно сумрак острым ножом, оставляя на мгновение кровавый след.

V

Приехал исправник Усачев, толстый и сонный человек, и с ним совсем пьяный становой. Они ходили вокруг народного дома, размахивая руками. За ними – крестьяне-понятые с видом обреченным и понурым.

– Позвать сюда господина председателя общества трезвости села Пустынина! – сказал строго исправник, обращаясь к понятым.

Мужики не поняли, кого надо позвать.

– Тезку моего позовите, Семена Семеныча, милые вы мои! – сказал становой ласково. И потом неожиданно прибавил непечатную брань: «Ну, марш! Живее!.. Такие- сякие…»

Пока ходили за Михневичем, исправник сидел на крыльце и дремал. Его лысина розовела в лучах солнца, склонявшегося медленно к березовой роще.

Когда пришел Михневич, исправник сделал кислое лицо и сказал:

– Вот, батенька, и дождались: опечатать приказано…

Исправник долго объяснял, по какой причине не разрешен устав общества трезвости и почему надо опечатать народный дом, но понять его было трудно.

Становой сказал:

– Трындили- брындили, а что толку? Плюньте, Семен Семенович, и дело с концом…

Потом исправник, кряхтя, взобрался на крыльцо и сказал:

– Ну, Семен Семенович, приступим…

Приложили большие бурые печати.

Внутри, из-за двери, послышался жалобный писк.

– Ах, грех какой! – вздохнул понятой. – Кота опечатали… Васинька… Кыс… Кыс…

В это время к народному дому подъехали в шарабане княжна с Бешметьевым.

– Вот вам и спектакль! – сказал Михневич, здороваясь с княжной. – Опечатали нас, княжна…

– Ах, Бог мой! Где же мы будем играть?..

– Не знаю.

– Как нескладно! – пробормотал Бешметьев. – Как нескладно…

Исправник подошел к Бешметьеву с приятной улыбкой:

– Если бы вы, ваше сиятельство, написали губернатору…

– Нет, где же нам устроить спектакль? Где? – волновалась княжна.

– Можно в оранжерее старой, – сказал Михневич, соображая.

– В самом деле, в оранжерее. Пожалуйста, Семен Семенович, не отменяйте репетиции… Сейчас все туда и пойдем… И остальным надо сказать… Граф скажет. Пойдите, голубчик. Может быть, вы, граф, и Бориса Андреевича приведете?

Граф поклонился покорно.

Огромная старая оранжерея, с разбитыми кое-где стеклами, вся светилась в вечернем солнце: на полу легла большая радуга семицветным ковром. Внутри оранжереи воздух был влажный и от стен веяло приятной прохладой. Михневнч отгородил часть оранжереи скамейками и сказал:

– Вот здесь будет сцена. Пожалуйте, господа, начинать…

–  Позвольте, – сказала княжна, – кажется, еще не все собрались… Вот Лунина нет. Без него нельзя.

– Да вот и Борис Андреевич! – сказал белокурый студент Чепраков, который должен был играть Кудряша {7} .

Княжна первая подошла к Лунину.

– Наконец-то мы с вами познакомились. Вы должны нам помочь, не правда ли? Вы будете играть?

– Нет, простите, я пришел извиниться. Играть не умею. Да и страшно это…

– Жаль как! – сказала княжна. – Ну, делать нечего, графа играть заставим. А вы все-таки не уходите. Граф! Будете играть?

– Хорошо. Я согласен.

– Вот здесь первая кулиса. Здесь скамья. Мы начинаем, господа! – кричал Михневич.

Лунин вышел из оранжереи. Благоухали томно липы. И легкий шелест вечерний чаровал сердце. Кое-где червонились стволы и листья, но уже благовонный сумрак, сгущаясь, осенял парк. Лунин сел на чугунную скамейку.

«Вот сейчас придет она. И будет сладостно и больно. Так надо, надо…»

И в самом деле Анна шла по аллее, как сомнамбула, как будто ведомая неведомой силой.

Она подошла к Лунину совсем близко.

– Борис! Борис! Зачем ты не веришь? Я

Вы читаете Слепые
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату