загримированная и потому чужая для Лунина: теперь лицо ее казалось страшным и особенно значительным, как будто бы она не надела, а совлекла личину, ту обыденную личину, которая наскучила ей наконец. И как ужасно, как очаровательно было теперь это сумасшедшее лицо. Увидев Лунина в зеркало, Анна кивнула ему головой и протянула руку для поцелуя.
Узнав художника, меценат перестал петь свои хвалы, и все как будто ждали, что Лунин что-нибудь скажет, и смотрели на него.
Тогда Лунин сказал:
– У тебя хорошо, Анна, прозвучало в третьем акте… Как это? «Мертвецы возвращаются…» Да… «Мертвецы возвращаются…»
И Анна повторила: «У вас тут ходит поверье, что мертвецы возвращаются на землю».
Постучали в дверь, и вошел режиссер.
– Начинаем! Начинаем! Пожалуйте, господа…
И вот опять ходит по сцене, как слепой, человек в черном, обреченный на гибель, и Анна разделяет с ним его странную судьбу.
О чем говорят они? О смерти? Они уходят в парк? Зачем это? Там водопад?
Как странно все, как странно…
«Покойница взяла их…»
XIII
Когда Лунин вошел в комнату Анны, она уже лежала раздетая в постели с томиком Бальзака в руках.
Лунин уже три недели не оставался с Анной наедине. Каждый вечер то Анна, то сам он возвращались домой поздно, утомленные, и, торопливо обменявшись незначительными фразами, уходили каждый в свою комнату.
И теперь, когда Лунин вошел в спальню Анны, на ее лице появилось беспокойство, как будто бы она боялась, что помешают ее уединению.
Лунин сел в кресло около постели и сказал нерешительно:
– Можно поговорить с тобою, Анна?
– Можно, милый…
– Видишь ли, со мной, Анна творится что-то неладное, и вот мне хочется рассказать тебе… А зачем, не знаю, право…
– Да, да… Расскажи непременно! – прошептала Анна, выронив из рук французский томик, который мягко упал на ковер.
Анна с боязливым любопытством смотрела на Лунина, и он смущался, не зная, как начать.
– Мне так трудно, так трудно, – сказал Лунин. – Ты, может быть, заметила, Анна, что я мало работаю теперь и наши отношения с тобою как будто не те, что раньше… Или нет? Или я ошибаюсь?
Анна с тоской посмотрела на Лунина:
– Не знаю, не знаю…
– Ты не знаешь? Припомни историю нашу, Анна… Я встретил тебя в Петербурге, когда муж твой был на Алдане. Я влюблен был тогда. По правде сказать, у меня слепая тогда была страсть. Может быть, это единственное настоящее, что дано людям узнать на земле…
– О нет! Нет, – сказала Анна. – Страсть – убийственна, губительна… Неужели недостойны мы иного?
– Вот я об этом и думаю, Анна. Мы были влюблены… Что случилось потом? Я убил твоего мужа… Странно. Я не мучаюсь тем, что убил человека. Я помню лицо его. Пустые глаза и как будто приклеенная борода… Совесть, Анна, не мучит меня, но что-то иное меня тревожит… Но что? Что? Я сам этого не знаю…
Анна побледнела. Она лежала с закрытыми глазами и чутко прислушивалась.
– Я себя потерял, Анна, мне жить страшно. Понимаешь? Как-то мир дробится вокруг меня. Вот эти краски мне приятны, вот эти нет… Вот эта мелодия созвучна сердцу, вот эта нет… Но почему это? Почему? Прости меня. Анна, я говорю нескладно и несвязно, но для меня во всем этом есть связь. Я хочу сказать, что я не умею любить и, значит, жить не умею…
– Ты не любишь меня?
– Люблю, люблю, но не так, как надо. Я не знаю, как надо, но любовь моя – недостойная, несовершенная любовь…
– Я, кажется, понимаю тебя, Борис. И я люблю недостойно. Что значит любить? Значит, увидеть человека лицом к лицу, а мы видим душу того, кого любим, как в зеркале, как в гадании… Я люблю тебя, Борис, но я не знаю тебя… Боже мой! Как страшно это! Как страшно…
– Я так ценю тебя, Анна. Ты прекрасна. Но ты сама по себе, а я один, один…
– О, как мы одиноки!
– Да. Мы любим слепо… И вообще нет ничего прочного в нашей жизни… Все проходит, все течет в причудливой смене звуков, красок, мыслей… Сегодня меня волнует запах моря, завтра я влюблен в облако, которое загорелось странным огнем на вечерней заре, но все это как сладостный бред, а иногда мучительный бред.
– Да, ты правду говоришь. Да, Борис, и я чувствую, что все – туман, туман. И я не знаю, где мое я. Я вот играла сегодня Ребекку {12} , и я верила, что это жизнь, то есть почти верила. Понимаешь? Все смешалось. Я иногда в комнате одна стою перед зеркалом и говорю: «Анна Томилина, Анна Томилина». И это так странно звучит, Борис.
– Я не знаю, что делать, Анна… Я вспоминаю иногда Михневича и завидую ему. Этот человек умеет быть простым и наивным. Все у него выходит складно – и огород, и супружество его, и социализм как требование чистоплотности… А мы сумасшедшие с тобою, Анна…
Анна вздрогнула и приподнялась на постели.
– Я, Борис, получила сегодня письмо от отца и до сих пор не распечатала… Все боюсь чего-то, все мне кажется, что он о чем-нибудь неприятном пишет. Но надо прочесть… Конверт на столике. Дай мне его…
Когда Анна прочла письмо, у нее задрожали губы и она с ужасом посмотрела на Лунина.
– Несчастье, – прошептала она, – несчастье какое! Эксакустодиан заболел душевно. Его вчера отвезли в психиатрическую клинику.
XIV
На следующую ночь Лунин опять пришел к Анне и опять сел в кресло около ее постели.
Он взял ее за руку и сказал:
– Анна! Брось сцену!
Анна со страхом посмотрела на Лунина:
– Что ты! Что ты! Как можно! Лунин опять сказал:
– Анна! Брось сцену.
– Но почему, милый? Почему?
– И без театра жить страшно, Анна… А когда ты на сцене, я теряю голову: кто-то отнимает тебя у меня… Демон какой-то. Я этого не хочу, Анна.
– Нет, Борис, не надо так говорить. Я не могу бросить сцену.
– Почему не можешь?
– Потому же, почему ты не можешь бросить живописи. Так суждено. Ты – художник; я – актриса.
– Но ты пойми, Анна: человек выше искусства. Ведь мы гибнем, гибнем, Анна… Надо всем пожертвовать и спасти себя.
– Однако ты не бросишь живописи? Ведь нет?
Лунин молчал.
– Вот видишь, ты молчишь. А ты требуешь, чтобы я бросила театр. Я не могу.
– Я требую этого, Анна.
– Оставь меня! – крикнула Анна. – Оставь.
– Да, мы безнадежно одиноки, – прошептал Лунин. – Прощай, Анна.
– Постой, – сказала она, – постой… Куда ты?
Анна приподнялась на постели и схватила маленькой рукой его рукав:
– Не уходи, Борис.
Лунин подумал, что надо уйти сейчас, и хотел уйти, но где-то в глубине сердца как будто прошла темная тень, и он остался, и стал на колени, и вдруг почувствовал знакомый запах тела. Горячие пальцы Анны прижались к его губам, и Лунин, уже слепой и безвольный, ни о чем не думал.
Утром Лунин почувствовал, что душа его опустошена, и не мог работать. Все вокруг казалось простым, плоским, скучным… Лунин ненавидел такие дни и боялся их. В эти дни пил вино он. И на этот раз в час завтрака, когда Анна ожидала его в столовой, он вышел из дому и направился в кафе.
Кафе, как всегда, было наполнено сутенерами, биржевыми зайцами, ворами, сыщиками, загулявшими приказчиками и немцами- конторщиками. Под низкими сводами этого каменного коридора носились сизые клубы дыма. Пахло кофе, сигарами, духами, пудрой и чем-то острым и пряным. От дыма, от хриплых криков, от пестрых туалетов и, главное, от близости этих доступных женщин пьянела голова и все казалось фантастическим.
Проститутки, старые и молодые, веселые и грустные, представительницы всех стран, сидели за столиками, как стая пестрых птиц, слетевшихся на петербургские камни в какой-то смутной надежде: иные – на большую добычу, иные – на нищенские крохи.
Одни из них сидели в непринужденных позах, заложив ногу за ногу, приподняв юбки, множество разноцветных юбок, из-под которых торчали ноги в черных чулках и желтых ботинках с высокими каблуками; эти женщины курили папиросы и болтали на международном языке кокоток, на этом циничном и насмешливом языке; их грим был преувеличенно ярок и жесты преувеличенно развязны. Другие, в огромных шляпах со страусовыми перьями, в черных платьях в белых перчатках, казались закутанными в траур. Наконец, были здесь и совсем молоденькие девушки, недавно выброшенные на улицу, в наивных платьях, похожие на горничных, с большими деревенскими руками.
Здесь был рынок, где посредники в красных галстуках, с перстнями на пальцах, вербовали женщин, подходящих для публичных домов; здесь содержательницы хоров, сводни в черных мантильях, поставщицы детей с лицами богомолок – все имели свой кусок и копошились, как черви на падали. Тут же подозрительные безусые молодые люди, в мягких шляпах, с цветами в петлицах, манерничали, как женщины.
Лунин спросил себе виски. И скоро затуманилась голова художника. Нравилось Лунину сидеть так в кафе среди гнусного сброда и этих сумасшедших женщин; ему нравилось, что вот грязный ужас нелицемерно поет здесь свою уличную песню поруганной любви…
Уже больная пьяная улыбка змеилась на губах Лунина, когда он вышел на тротуар Невского. Он знал, что лишь утром вернется домой, что началась его темная болезнь, и он жадно вдыхал ядовитый петербургский воздух, как эфироман вдыхает окрыляющий сердце эфир.
Петербургское октябрьское небо! Как понимал, как чувствовал Лунин эти бледные краски, этот серо-серебристый тон облачных тканей, это больное, увядающее солнце. Лунин прошел Невский, Морскую, зашел в Исаакиевский собор и там, прижавшись к огромной колонне, насладился торжественным сумраком. Потом он пошел к