– Я ничего не понимаю, Андрей.

– Ты думаешь, я что-либо понимаю? Не преувеличивай моей сообразительности. Я путаюсь среди разных мыслей, как в глухом лесу между деревьями.

– Расскажи подробнее, что произошло. Будем думать вместе.

Я описал спор, вспыхнувший на Ядре. Не скрыл и метания мыслей, томивших меня, когда я вернулся домой.

– Я совсем потерялся – кто мы? Герои или преступники? Ожидаем заслуженных наград за победу или столь же заслуженных кар за провины? Гамов – руководитель объединенного мира или кандидат в тюремную камеру? Одно несовместимо с другим. Я не хочу признавать за собой вины!

– И правильно, что не признаешь! Ибо нет за тобой вины.

– А как объяснить всему миру, что от заместителя диктатора утаивались важные события и планы? Что меня оскорбляли недоверием?

Она впала в такое же возбуждение, что недавно изводило меня. Только мысли ее складывались по- иному. Он воскликнула:

– Нет, не так! Не оскорбление недоверием, а уважение к твоей честности. Опасение, что обходные пути к успеху встретят твое противодействие. Гамов слишком ценил тебя, чтобы испытывать твою прямоту.

Елена сказала мне то же, что говорил недавно сам Гамов. Даже слова складывались похожие. И такая схожесть не могла не утешить меня. Но если Елена объяснила отношение Гамова ко мне, то его отношение к самому себе оставалось тайной. Она заговорила и об этом.

– Андрей, до чего ты плохо разбираешься в Гамове! Была одна важная причина, позволявшая ему не думать, пряма ли дорога к цели.

– Тайная причина, давшая индульгенцию его грехам?

– Да, именно то, что он заранее постановил для себя отдаться суду, который и оценит меру созданного им добра и причиненного зла. И сделает это только в случае победы, ибо нормально победителей не карают при жизни, приговор им выносит история потом, когда это их уже не может волновать. Гамов и тут пренебрег классикой. Он открыл в истории новую дорогу и первым зашагал по ней. Нужно восхищаться его смелостью, а не негодовать на него.

Она и впрямь восхищалась. Меня всегда задевало ее преклонение перед Гамовым. Я уже знал, что преклонение не связано с любовью, для ревности оснований не было. Но я ничего не мог поделать: я тоже восхищался Гамовым, но ее поклонение уязвляло меня.

– Значит, ты считаешь правильным новый поступок Гамова?

– Конечно! Разве можно в этом сомневаться?

– Я сомневаюсь. Что даст публичный суд?

– Полное оправдание, если не найдет вины. И очищение, если кару объявят. Разве наказание не снимает преступления?

– Смотря, какая кара и какие провины… Иные наказания ликвидируют не только вину в преступлении, но и самого преступника. Если суд приговорит Гамова, да и твоего мужа заодно, к смертной казни…

Такая мысль, по всему, не являлась ей в голову. Она с испугом глядела на меня. Боюсь, философия предстоящего суда вполне открылась ее уму, но судейская практика осталась в тени. Я чувствовал удовлетворение, что напугал ее.

Она быстро пришла в себя и снова принялась спорить:

– Ведь судьей будет Гонсалес, так? Вместе с тобой и Гамовым он будет судить и себя самого. Неужели он поднимет руку и на себя? Ты лучше меня знаешь Гонсалеса…

– Я лучше тебя знаю Гонсалеса и потому скажу – понятия не имею, как он поступит. Он из самосожженцев, которые могут полезть в костер впереди своего вожака.

Я постарался смягчить эти нерадостные слова почти веселой улыбкой. Но я не был одарен искусством Пеано демонстрировать хорошую мину при плохой игре.

Елена покачала головой.

5

Я понимаю, что должен описать хотя бы главное, что совершилось до придуманного Гамовым суда. Ибо каждому ясно, что не могло только что конституированное мировое правительство начать с публичного самосуда. Надо было сконструировать автоматически действующую власть, а потом уже на время отделяться от управления, чтобы сразу все не застопорилось.

Обойду молчанием нашу гигантскую работу в месяцы, предшествующие суду. Главными фигурами стали Бар и Вудворт. Им вручалась центральная власть на время вынужденного, моего и Гамова, бездействия, когда мы займем места на скамье подсудимых. А если с этих скамей нам уже не вернуться в правительство, то они пойдут сами по намеченному пути, так мы решили. Я только посоветовал обоим не повторять, заняв наши места, тех наших ошибок, которые Гамов счел достойными судебного преследования. Вудворт даже не улыбнулся, а Бар язвительно заверил, что главной нашей ошибкой он считает создание Черного суда, еще и поныне не распущенного. И потому первым его действием, если мы уйдем от власти, будет ликвидация всего, что хоть немного напоминает Гонсалеса. Я от души поддержал его.

А затем было объявлено о сессии Черного суда в его обычном составе, и что на сессию вынесено обвинение диктатора Гамова, его заместителя Семипалова и самого председателя Черного суда Гонсалеса в том, что они, находясь у власти, совершали преступные действия.

Первым ответом во всем мире было то же, что и на Ядре, – ошеломление. Недоумение сменилось протестами, протесты превращались в дикие споры. Я не буду ничего этого касаться, чтобы не уходить от главного. Скажу только, что еще никогда весь мир так не бушевал, как в дни, предшествующие суду.

Лишь на одном остановлюсь подробней. Ко мне на прием попросился сенатор Кортезии Леонард Бернулли.

Я с трудом узнал его, так он постарел.

– Думал, что никогда, Леонард, вы не согласитесь пожать мою руку, – сказал я, улыбаясь и сжимая его ладонь.

– Вы не Джон Вудворт, того я никогда не одарю рукопожатием, – проворчал он, удобно размещаясь в кресле.

Раньше я уже говорил, что Бернулли не брал красотой. Он был слишком асимметричен – короткое туловище, широкие плечи, массивная голова, почти полное отсутствие шеи и руки, достающие до колен, как у обезьяны. Части, из каких складывалось его тело, составляли комбинацию уродств, а не совершенств. Он представал глазу по-звериному сильным – наверное, и был таким – и всегда сохранял обличье зверя. Одни глаза его, острые, умные, мгновенно вспыхивавшие и погасавшие, были столь по-человечески проницательны, что один взгляд в их глубину – верней, столкновение взглядов – заставлял забыть о его выдающемся уродстве.

Ощущение своего политического поражения и долгое пребывание в тюрьме не могли не сказаться на его облике. И я ожидал, что уродства сенатора станут еще уродливей, но они не усилились, а смягчились. Он похудел, голова уже лежала не на плечах, а ворочалась на прорисовавшейся шее. И широкое лицо стало гораздо уже, нос уменьшился. Красивым он, конечно, не стал, но и прежним уродством не отвращал.

– Вы, конечно, знаете, о чем я хочу поговорить? – начал он.

– И отдаленно не догадываюсь, – ответил я.

– Тогда ставлю вас в известность, что возвращаюсь в политику.

– Отлично делаете. Какие политические задачи вы себе ставите?

– Те же, что были прежде. Но хочу их расширить.

– Если вы соблаговолите…

– Именно для этого я и явился. Я был врагом Аментолы. Я не щадил его за то, что он плохо вел начатую им войну.

– Сколько знаю, войну объявил наш тогдашний лидер Маруцзян.

Вы читаете Диктатор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату