– Перец и соль одинаково лишены сладости. Маруцзян уже не фигура. Что восстанавливать его стершиеся в песке истории следы? Аментоле вы власть оставили, только ограничили ее. Значит, и ответственность за все его дела не сняли. Хочу, чтобы он был наказан за то, что потерпел поражение. Побежденных всегда осуждали. Не будем пренебрегать хорошими традициями.

– В новом наступлении на вашего врага Аментолу вы видите усиление своей прежней деятельности? Но вы собираетесь расширить борьбу. Против кого расширение?

Он посмотрел на меня, как на тупицу.

– Против вас, конечно! Провести с таким успехом всю военную кампанию и завершить чудовищной глупостью! Судить вас за это, судить!

Я засмеялся.

– Бернулли, мы и без ваших стараний отдаем себя под суд.

– Не тот суд. Настоящий, а не дурацкий! Вас надо судить за одно намерение идти в обвиняемые. И не выискивать в отдельных поступках во время войны какие-то грехи, войну в целом вы провели блестяще, это признает даже такой политический дебил, как наш президент Аментола. Ваш поступок со мной! Ведь шедевр! Акция высшего порядка! Я исступленно спорил с вами, но уже в тот момент сознавал, что сражен высшей силой. Только политический гений мог так спланировать мое похищение. Кто был автором этой удивительной идеи – вы или Гамов?

– Гамов – вдохновитель всех наших действий, но в вашем похищении роль сыграл и я. Вся же организация легла на полковника Прищепу.

– Я так и думал, что без вашего участия не обошлось. Моему бывшему другу, недотепе Джону Вудворту, такие операции не по плечу. Пользуюсь случаем, чтобы принести вам искренние поздравления по случаю великолепной смерти на эшафоте. Я не отрывался от стереовизора, когда вы просунули голову в петлю. До ужаса было похоже на правду. Кстати, именно воспоминание о том происшествии привело меня к вам.

– Хотелось бы ясней…

– Сейчас объясню. Вы совершаете противоестественную операцию, отдавая себя под суд. Все ваши действия – такие дикие парадоксы, такие до гениальности непредвиденности, что вас зачаровала собственная необычайность. Но сейчас не будет любимых вами розыгрышей. Отдавая себя под суд, вы возрождаете силы, сраженные вами и жаждущие отмщения. Не заблуждайтесь! Если станете перед реальным судом, отыщутся сотни поводов, чтобы послать вас на виселицу. Не рискуйте своей жизнью. Вы прекрасно победили нас, не лишайте же мир результатов своей победы.

Пока он говорил, я обдумывал возражения.

– Бернулли, вы толкуете суд только в смысле – осуждать. Но суд способен и оправдывать, это тоже его функция. Кстати – почему бы вам не принять участие в нашем суде над собой? Не обвинителем, этого вы не пожелаете, а защитником?

– Уже назначены защитник и обвинитель – Фагуста и Георгиу.

– Официальные – да, но могут быть общественные.

Бернулли встал.

– Очень ценная мысль. Сегодня же попробую напроситься в свидетели защиты.

После его ухода я долго не мог приступить к делам. Было приятно, что такой еще недавно злой и проницательный враг нынче просится в защиту – немаловажное свидетельство, что наша победа стала признаваться благом для всех. И было тягостно, что он увидел в суде одно осуждение. Я вдруг понял, что воспринял неожиданный проект Гамова как новую его блажь, как новый крутой вираж в политике, который закончится таким же успехом, как и прежние его виражи, скачки и зигзаги. Я спросил себя – а желает ли он благополучного исхода? И что сочтет благополучным исходом – оправдание или осуждение? Нет, какое-то легкомыслие таилось в моем решении присоединиться к Гамову на скамье подсудимых!

Я вызвал секретаря и спросил, много ли людей просятся на прием?

Он подал мне обширный список просителей. Среди них я увидел Путрамента с дочерью, и Людмилу Милошевскую с Понсием Марквардом и Вилькомиром Торбой, и его величество Кнурку Девятого, и генерала Армана Плисса, и философа Ореста Бибера – разумеется, вместе с писателем Арнольдом Фальком. Я бросил список на стол и приказал секретарю:

– Всем отказать. Буду принимать тех, кого сам захочу увидеть.

6

Суд открылся в овальном зале, где некогда заседал Маруцзян и где мы захватили власть.

Гонсалес в мантии председательствовал за длинным торцевым столом, рядом по двое размещались его безликие судейские офицеры в черных воротниках. За продольным столом уселись обвинение и защита со своими свидетелями – по одну сторону стола Пимен Георгиу, по другую – Константин Фагуста. А за третьим столиком – для докладчиков – заняли места мы с Гамовым. Я не удержался от шутки:

– Гамов, не кажется ли вам знаменательным, что нам предложили те места, с которых мы объявили свержение председателя Маруцзяна и маршала Комлина? Когда их увели под конвоем, вы еще сказали что- то непонятное, вроде «Эс швиндельт». Старое состояние не возвращается?

Он посмотрел на меня с недоумением. У него была превосходная память, но он не вспомнил, что тогда говорил.

Первый день заняла судейская процедура – присяги, регламенты, уточнение списков свидетелей и еще многое такого же рода.

Второй день отвели докладу главного обвинителя.

Прежде всего о нем самом. Он преобразился. Я много раз упоминал, что из всех, кто окружал нас, Пимен Георгиу был самым невзрачным – низкорослый, худой, немногословный, с невыразительным лицом. Мне, впрочем, всегда казалось, что именно эта неприметность, эта привычка рядом с любым из нас стираться во второстепенность и является главной характерностью его характера. Он просто должен был быть таким, чтобы быть на своем месте. Он не имел права обладать другим голосом, кроме нашего, другим пером, кроме предписанного. Низкорослость и неприметность отлично укладывались в такую схему.

Нет, я не хочу сказать, что он физически вырос, что голос его вдруг приобрел громогласность, что в сером лице вдруг запылал румянец, что глубоко – почти до полного исчезновения – утопленные в глазницах глаза вдруг выперли наружу и стали извергать пламя. Георгиу выше собственной головы не прыгнул. И вместе с тем стал иным. В нем появилась значительность. И оттого, что значительность наполняла каждое его слово, каждую мину, каждую позу, исчезло и то, что всего более отличало его – неприметность. Глашатай правительства, он был невиден. Обвинитель правительства, он стал виден всем. Из фигуры он вдруг обратился в личность. Каждое слово его многочасовой обвинительной речи звучало ударом похоронного колокола. Он не просто обвинял нас, а пригвождал обвинениями, вбиваемыми по шляпку.

Начал он вполне, мне показалось, разумно: в любом процессе противоборствуют две стороны – удачи и поражения, добрые дела и скверные, проникновенья в истину и самообольщения лжи. И потому не надо впадать в восторг от успеха и в панику от неудачи. Но есть все же гигантская разница между противоположными сторонами единого процесса, каждая требует особой оценки. Нельзя принимать как равно неизбежные добро и зло, как нельзя одинаково относиться к красоте и уродству – красота все же восхищает, а уродство все же порождает отвращение. Хорошее и скверное неизбежны в великих процессах истории, но столь же неизбежно, что за хорошее надо хвалить, за плохое – осуждать. Именно это он собирается делать. Он будет исследовать только плохое, только зло, только преступления, привнесенные в нашу жизнь правительством Гамова. Гамов предводительствовал в войне. Война есть величайшее зло, независимо от того, во имя каких целей – естественно, благостных, иные неэффективны – ведут борьбу. Войну он не исследует. В ней зло неизбежно, оно – душа войны, оно пронизывает весь ее ход от начала до завершения. Он сосредоточится на тех преступлениях, которые не были неизбежны, но широко использовались как моторные стимулы государственного процесса: то, чего можно было не делать, но что было сделано.

Он сказал, что, еще не захватив полностью власти, Гамов ввел неслыханные кары, не только

Вы читаете Диктатор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату