дневниках-мемуарах Евгения Львовича, видимо, они оказали большое влияние на формирование личности и, в какой-то мере, творчества писателя. Во всяком случае, будучи уже немолодым человеком (в 1950 г., когда дневниковые записи приобретают отчётливо мемуарный характер, Шварцу 54 года), он пытается осмыслить своё детство и, в том числе, свою национальную принадлежность.
Еврейская и русская стихии в детстве Шварца были непохожи, существовали отдельно в его сознании, как отдельно, каждая в своём городе, жили семьи отца и матери: 'Рязань и Екатеринодар, мамина родня и папина родня, они и думали, и чувствовали, и говорили по-разному, и даже сны видели разные, как же могли они договориться?' [3]
Подчёркнута разница не только дум и чувств, но и речи, и даже снов двух ветвей родни: русской, тяготеющей к Москве, с рязанским говором, дедом-цирульником, бабушкой, ходившей в церковь, сёстрами и братьями матери (двое из них 'служили в акцизе', ещё один был мировым судьёй [3]); и еврейской, южной, живущей в Екатеринодаре (теперешнем Краснодаре), с суровым и сильным дедом, владельцем мебельного магазина, и с истериками бабушки Бальбины Григорьевны ('...бабушка, окружённая сыновьями, которые её уговаривают и утешают, вертится на месте, заткнув уши, ничего не желая слушать, повторяя: 'Ни, ни, ни!' [4])
В каждой семье - Шварцев и Шелковых - было по 7 детей, все получили образование, и все мечтали о славе. Е.Л. пишет: 'Вот в чём сходились и Шелковы и Шварцы - в мечте о славе. Но, правда, мечтали они по-разному, и угрюмое шелковское недоверие к себе, порождённое мечтой о настоящей славе, Шварцам было просто непонятно. Недоступно' [5].
Здесь указан ещё один важный для Шварца конфликт, также окрашенный национально, - отношение к славе, причём еврейское, 'шварцевское', кажется простым, сильным, незамутнённым, а русское, 'шелковское' - сложным, запутанным, недоверчивым, но при этом, обращённым к славе настоящей. Насколько это верно вообще, мне трудно сказать, но Евгений Шварц даёт именно такую оппозицию (напомню, взрослым человеком и писателем), заметно это и в отзывах о родителях и их семьях. Например: отец 'был человек сильный и простой. <…> Участвовал <…> в любительских спектаклях. Играл на скрипке. Пел. Рослый, стройный, красивый человек, он нравился женщинам и любил бывать на людях. Мать была много талантливее и по-русски сложная и замкнутая. <…> Боюсь, что для простого и блестящего отца моего наш дом, сложный и невесёлый, был тесен и тяжёл' [6].
Ещё одна запись, через полгода (26 февраля 1951 г.) после цитированной, сообщает о талантах братьев и сестёр отца, снова в сравнении их с материнскими: 'Отец происходил из семьи, несомненно, даровитой, со здравой, лишённой всяких усложнений и мучений склонностью к блеску и успеху <…> Мама же обладала воистину удивительным актёрским талантом, похвалы принимала угрюмо и недоверчиво, и после спектаклей ходила сердитая, как бы не веря ни себе, ни зрителям, которые её вчера вызывали' [7]. И ещё раз, 4 марта 1951 г.: 'Думаю, что отец смотрел на удачи свои, принимал счастье, если оно ему доставалось, встречал успех, как охотник добычу. А мама - как дар некоей непостижимой силы, которая сегодня дарит, а завтра может и отнять' [8].
Итак, Е. Шварц считает еврейскую натуру - ясной, здоровой, понятной, простой, а русскую - угрюмой, запутанной, недоверчивой, сложной. Судя по дневнику, Шварц стремился к простым и ясным, 'еврейским', отношениям со славой, но не доверял ей по-матерински, по-русски. Например, 9 сентября 1950 г. в дневнике записано по поводу первых стихотворных опытов 1909 года: '...я унаследовал недоверчивое и мрачное мамино честолюбие...' [9], а 5 марта 1952 г.: 'В то время (в 1911 г. - Е.Р.) я очень уважал Шварцев, на которых был так мало похож. О них говорили - все Шварцы талантливы. <…> Они были определённы, и мужественны, и просты - и я любовался ими и завидовал. Нет, не завидовал - горевал, что я чужой среди них' [10]. Простой названа и уверенность в себе известного чтеца двоюродного брата Антона Шварца: '...уверенность - органическая, внушающая уважение, простая' [11].
И описывая других людей, Шварц выделял их отношение к славе, пытаясь определить его по шкале: 'русско-еврейское', причём русское ценится им выше. Например, 3 июля 1953 г. о Шостаковиче в 1942 году написано: 'Он знал себе цену, но вместе с тем я узнавал в нём знакомое с детства русское мрачное недоверчивое отношение к собственной славе' [12]; в 'Телефонной книжке' (1956), в портрете врача, профессора Ивана Ивановича Грекова, Шварц отметил: 'Сразу угадывал ты человека недюжинного, нашедшего себя. И по-русски не раздувающего этого обстоятельства. <…> Он знал себе цену. Но знал и цену славе. Не хотел ей верить' [13]. Для сравнения, прелесть художника Натана Альтмана для Шварца 'в простоте, с которой он живёт, пишет свои картины' [14].
У Е.Л. отношения со славой были такими же 'еврейско-русскими' (в его понимании), как и его национальность. Например, в записи 12 мая 1953 г. об успехе первой пьесы в ТЮЗе в 1929 г.: 'Я был ошеломлён, но запомнил послушное оживление зала, наслаждался им, но с унаследованной от мамы недоверчивостью' [15]. Дважды противительный союз 'но' подчёркивает двойственность ощущения.
В детстве для Евгения Шварца всё русское было ближе, как ближе до 7 лет была мать, он считал себя русским на основании православной веры. Он был крещён, так же, как и его младший брат, услышав антисемитские высказывания, в 7-8-летнем возрасте не относил их к себе: 'Так как я себя евреем не считаю, <…> я не придаю сказанному ни малейшего значения. Просто пропускаю мимо ушей. <…> При довольно развитом, нет - свыше меры развитом воображении я нисколько не удивлялся тому, что двоюродный брат мой еврей, а я русский. Видимо, основным я считал религию. Я православный, следовательно, русский. Вот и всё' [16].
Религия занимала важное место в душе Шварца-ребёнка: примерно в 4 года он стоял в алтаре церкви, а потом играл в церковную службу [17]; в 7-летнем возрасте он 'с наслаждением крестился' вслед за извозчиком, проезжая через Москву в Жиздру (Калужской губернии) к брату матери, и 'чувствовал, что я такой же, как все' [18]; принял первое причастие в Жиздре, которое 'прошло по всем моим жилам' [19], там же торжественно и празднично, вместе с материнской роднёй, ездил в коляске смотреть на вынос чудотворной иконы ('Я прикладываюсь к прохладной ровной руке богородицы...' [20]).
В приготовительном классе реального училища Женя 'любил батюшку потому, что любил закон божий и получал по этому предмету одни пятёрки', и дружба со священником сохранилась до конца учения, хотя 'с пятого класса' Евгений 'стал получать по закону двойки' [21].
О дальнейших отношениях с религией в дневнике не рассказано, но судя по некоторым записям, Шварц оставался верующим человеком [22].
Формально вопрос о национальности вставал в жизни Шварца дважды, в серьёзные моменты жизни: в 1914 г., в начале войны, при его попытке пойти в военное училище, и в 1920 г. при женитьбе. По поводу первого случая 6 декабря 1952 г. записано: 'Выяснилось, что я православный, рождённый русской, по документам - русский, в военное училище поступить могу только с высочайшего разрешения, так как отец у меня еврей' [23]. Авторских комментариев нет, написано только, что идти добровольцем он имел право, но т.к. Е.Л. был ещё несовершеннолетним, родители запретили ему это.
Другая история описана в воспоминаниях первой жены Шварца армянки Гаяне Халайджиевой (по сцене - Холодовой): 'Регистрация нашего с Женей брака <…> состоялась 20 апреля (1920 г.) в Никольской армянской церкви. Для матери, и особенно для её братьев, брак дочери-армянки с евреем (отец Жени был еврей, а мать - русская) был чем-то сверхъестественным, и потому они потребовали, чтобы Женя принял нашу веру. Женя к религии был равнодушен и согласился. <…> И потом в паспорте у Шварца ещё долго стояло - армянин' [24].
Итак, Е. Шварц считал себя русским, но 'посторонние' воспринимали его как еврея. Отношения его с религией, видимо, были достаточно сложными и менялись в молодости, пришедшейся на войны и революцию, так что первая жена считала его к религии равнодушным. (Здесь надо заметить, что приведённый эпизод о записи армянином, так же, как и женитьба, не отражён в дневниках самого Шварца, рассказ в которых прерывается на 1916 годе и продолжается снова с 1920 г., а о пропущенном записано 19