танцев вообще и для хороводов в частности. И не переношу никаких совместных мероприятий с незнакомыми людьми. С таким же успехом меня можно было заставить играть во дворе в хоккей. В общем, я куда-то там съездил и в хороводе вокруг ёлки пробежался. И уж думал, что на этом всё и кончилось, — ан не тут-то было. Самое ужасное и унизительное мне пришлось пережить в конце. Под занавес этого мероприятия мне вручили приз за лучший костюм!?. Я готов был провалиться сквозь землю от стыда и позора. Я не понимал, как это взрослые дяди и тёти не видят, что это не мой костюм, не я его выдумал, не я сшил, — как же можно давать приз за него — мне? Это же нечестно! Вот так я впервые понял (хотя не умел назвать это словами), что это такое — социально-общественное лицемерие, показуха, ложь. Каждый раз, когда я вспоминаю какой-нибудь подобный случай из моей жизни, меня охватывает чувство гадливости. И почти всегда оно связано с какими-то коллективными действиями. Впрочем, не хочу всё валить на «общество». Были случаи и совсем другого рода. Следующее моё тягостное воспоминание тоже связано с новым годом — возможно, тем же самым.
Итак, новогодний утренник. Актовый зал заполнен зрителями — приглашёнными на праздник родителями, детьми, — а на сцене проводится какой-то «весёлый конкурс». Несколько младших школьников (я в том числе) получают задание: как можно быстрее вычерпать воду из довольно большой, но неглубокой тарелки в стакан. Мы послушно стараемся и — о чудо! — я опережаю всех. Получаю в награду «Мишку на Севере», возвращаюсь на своё место, разворачиваю фантик, сую конфету за щёку — и слышу чьё-то (мамино? папино?) осуждающее шипение. Очнувшись от радостного возбуждения, вижу: рядом со мной сидит Лиля (было ей тогда, наверно, годика 3 или 4) и зачарованно следит, как я пожираю свой трофей… Ну, что бы вы сделали на моём месте? Я вытащил недожёванную половину и засунул Лиле в рот. Есть вещи, которые не исправишь.
* * *
Оглядываясь назад, я поражаюсь, до чего автономным, герметичным было моё существование. Одноклассники и учителя, соседские мальчишки с их твердокаменными хоккейными клюшками, страшные местные хулиганы, сестра и родители — были деталями пейзажа. Мы жили рядом, но отдельно, не зная и не понимая друг друга. И — не интересуясь друг другом. Так живут, занятые сами собою, соседние государства: только войны ненадолго заставляют их вглядеться в лицо врага. Поэтому-то самые яркие страницы истории — это описания сражений.
Кстати, раз уж упомянул хулиганов и сражения. Пермские хулиганы — это отдельная тема. Безжалостные и бесстрашные, они были реальной альтернативой советской власти «на местах» — во дворах и микрорайонах. Я был для них ничтожная мелюзга, но моего отца, тридцатилетнего мужчину, маме случилось однажды выручать из беды. Компания подростков лет 15–16 скучала возле своего общежития (какого-то ПТУ) — такой же пятиэтажки, как наша, с другой стороны детского садика. Отец проходил мимо… Мама застала их в ту минуту, когда они уже весело перебрасывались его шапкой. Налетев на них, как тигрица, она буквально отбила отца (и шапку) и спасла и его, и, между прочим, их от последствий. Отец тогда уже служил инструктором в Кировском райкоме партии, а «групповое нападение на представителя власти» в те времена «тянуло» не на один год. Сам же отец говорил мне позже, что в подобных случаях милиционеры имели право стрелять на поражение.
Другой пример, из годов уже семидесятых. Двоюродный мой брат, тётизоин Игорь, у себя в Краснокамске (35 км от Перми), чтобы сходить в гости к другим двоюродным — тётишуриным Юрке и Алёшке — должен был договариваться с ними заранее. Они встречали его на границе «Рейды» (так называли местные свой посёлок). Лишь под их дружественным конвоем он был в безопасности: братьев тамошние хулиганы уважали — за силу, за характер и за то, что Алёшкин отец, Славка, сидел в тюрьме. Отец в тюрьме — было тогда нормой, а не исключением. Я этого Славку помню: чернокудрый и смуглый поджарый красавчик — как-то он вёз нас с дедом Афанасием на мотороллере по петлистой лесной тропе, перегороженной корнями сосен. Вёз так лихо, что я чудом не улетал с проволочного багажника, судорожно цепляясь за дедову спину. Он же, заметив моё восхищение его крутобокой «Вяткой», не долго думая вывез меня на окраину Рейды, показал наскоро, как выжимать сцепление, газовать и тормозить, — и предоставил самому себе. Я нет чтобы колесить вокруг хозяина — поехал обратно, не слыша славкиных криков за спиной. Возле первого же барака меня тормознули два алкаша (они с трудом пёрли четыре громадные авоськи с пустыми бутылками): «Слышь, пацан, подбрось до магазина». И тут налетел запыхавшийся Славка. «Что ж ты, Вовчик, твою мать, делаешь! — беззлобно матюгнулся он. — А если б ты на них наехал? У меня же ж прав нету…»
Многие годы Краснокамск «держали» братья — человек пять. Одни уходили в тюрьмы, им на смену подрастали другие. Потом, когда старшие освобождались, их место на зоне занимали младшие. Они не были бандой — они были силой, своевольно наводившей порядки в городе по своему (недо)разумению. Могли заявиться в ресторан и разогнать свадьбу — весело и беспощадно. Не терпели непослушания и неуважения: заправляли райцентром как своей вотчиной. И это длилось чуть не до самой «перестройки». Братья сперва заматерели, потом постарели — и не заметили, как у них под ногами пробилась к свету многоголовая новая поросль, которая ни во что не ставила не только законы, но и «понятия». В один прекрасный день изувеченный труп пропавшего накануне старшего брата был найден в местном болоте — и эпоха страшных хулиганских авторитетов рухнула, как советская власть. Ей на смену пришёл подростковый беспредел. Тётишурин Юрка, весёлый добродушный крепыш, мастер спорта по гиревому спорту, бросил курить — не «для здоровья», а ради безопасности. Ну их к чёрту, объяснял он мне. Идёшь мимо с сигаретой — обязательно услышишь: «Эй, мужик, дай закурить». Не дать — нельзя, а дать — значит остановиться. А остановился — считай пропал. А так скажешь им: «Извините, ребята, не курю», — и идёшь дальше. Обматерят, конечно, с ног до головы, но догонять не станут: поленятся.
В последний раз я был в Перми в начале двухтысячных. Меня поразило: все до единого окна первых этажей во всём миллионном городе были забраны крепкими решётками.
Мама
Маму и папу «пермского периода» я помню смутно: они работали так, что дома почти не бывали. Зато я заходил к маме на работу — в поликлинику по ту сторону болота.
С этим болотом связано одно странное происшествие. Мы с ребятами не раз играли возле лепившихся по его краю разномастных сараюшек и гаражей. Играли, разумеется, в войну. Автоматы и мечи мастерили из досок, «натыренных»[8] из стоявшего неподалёку склада пиломатериалов: просто пролезали под створку не достававшей до земли двери и выбирали обрезки. И вот, в ходе очередной «войнушки», наша маленькая, человека в три, группка партизан-разведчиков-гладиаторов на самом краю болота под чахлым кустиком обнаружила обёрнутый газетами и перевязанный верёвкой пакет. Мы его развернули — в нём лежало женское бельё: трусы, лифчик, пояс с резинками и прищепками для чулок. Мы в ужасе бросили его и разбежались по домам. И ни один из нас ничего не сказал ни другим нашим товарищам, ни родителям — никому. Только на следующий день осмелился я с большой опаской сходить на это место: пакета не было… Какая-то зловещая загадка так и осталась неразгаданной.
Иногда выпадали неожиданные «разовые», никогда потом не повторявшиеся развлечения. Как-то мама взяла меня с собой на работу — на «вызовб». Как всякий участковый терапевт, она после приёма обслуживала тех больных, кто сам не мог прийти в поликлинику — и вызывал врача на дом. Участок то ли был большой, то ли находился далеко, — не знаю. Но ехали мы туда на машине — на «Москвиче-408» — новейшей на тот момент легковушке. Это было невероятное праздничное ощущение — сидеть сзади на мягком сиденье, вертеться во все стороны, глазеть по сторонам, а во время ожидания, пока мама ходила к больному, вертеть ручки, опускать и поднимать стёкла… Особенную какую-то «нарядность» происходящему придавало то, что новая, блестящая, лакированная и хромированная машина стояла в сером грязном дворе возле почерневшего от времени, вросшего в землю бревенчатого барака: я как будто был в эти минуты не совсем самим собою, каким-то празднично-неуместным — как, ну, что ли, роза в изысканной вазе посреди коммунальной кухни (если вы представляете, что это такое).