длинной черной сутане с развевающейся гривой, внушал смутный страх. Здесь же на лавке сидел прилично одетый гражданин с пробелью манишки в распахе куньего ворота пальто, меховая шапочка пирожком прикрывала подбритые виски. Не знай он, что это поп, подумал бы — какой-нибудь ревизор из области. Да и возраст не вязался с привычным понятием «поп». Он был довольно молод, крепок на вид, с приплюснутым, как у боксера, носом.
— Короче, — сказал Довбня, прижмуря левый глаз, — я вам, пан священник, в этом деле не союзник.
Он поднялся, горой навис над столом, поп тоже встал — ловкий, поджарый, похожий на спортсмена.
— Благодарю за беседу, — сдержанно произнес он и чуть заметно поднял щепоть в привычном благословении.
— Оставайтесь с миром, товарищ.
— Да, мира и спокойствия — этого нам не хватает. Прощайте.
Андрей присел на лавку, согретую попом, и некоторое время смотрел на понуро молчавшего Довбню. Сейчас, после разговора с учительницей, он смотрел на него иными глазами: с любопытством и невольным уважением. Не так уж прост, как показался вначале.
Стол дрогнул от короткого удара кулаком.
— Гад, — тихо, с раздувшимися ноздрями произнес Довбня. — Насквозь я их вижу. Гадючье семя. Один такой меня и выдал полицаям во время облавы. Я сдуру приюта попросил, вот такие и благословили на дорогу, а за углом меня взяли. Совестливый народ, холера им в бок, униаты бисовы. Все они из петлюровских гнезд, и митрополит Стецько, и другие, бывшее офицерье в сутанах. И кто их всех, самостийников, только, не прикармливал — и паны, и пилсудчики, и австрияки, и фашисты, только бы закатоличить народ, дать дорогу иноземцу и свое вернуть — вот и вся политика!
Довбня нервно зашагал из угла в угол с набрякшим ненавистным лицом, половицы ухали под его тяжелым шагом.
— И завсегда рука об руку с бандюгами этими, не разлей вода… На немецких харчах за самостийность дрались.
— А этот зачем приезжал? — вставил Андрей, чтобы как-то успокоить Довбню.
— А за тем же! Церкву, мол, надо открыть, народ письма пишет. Ишь как они за народ запеклювались. Заботы спать не дают. Вот! — Он рывком открыл ящик стола, расшнуровав папку, вытащил пожелтевший газетный листок. — Шептицкий, патриарх ихний. Послушай божий инструктаж, в сорок первом написано…
«Обратить внимание на людей, которые охотно служили большевикам… духовный пастырь должен занять коллективное хозяйство… иметь наготове знамя немецкой армии с вышитой свастикой на белом фоне…» Обратили внимание, как же! Мужиков, кто их освободительные акции не поддерживал, бандиты на кол сажали, в одном селе двенадцать человек, на виду у жен и детей. Это они за народ болели? А пока людей стреляли, Шептицкий уже свиданку американскому агенту назначал, унюхал, чем Сталинград пахнет. А бандеровцы стали выкрадать из гестапо списки агентов для ФБР. Только бы удержаться да посадить на шею нам новых хозяев. Тоже ради народа?
Довбня остановился у окна, оперся о косяк, прерывисто дыша.
— Национализм — ширма, — жестко подвел итог. — Есть борьба за свои панские привилегии, за доступ к державному корыту! — Он вытер огромным платком взмокшее лицо. — Они ведь как бежали отсюдова, в Европе не задержались, там их уже знали, «перемещенцами» сиганули аж в Канаду, под крыло ФБР, и там стали бесчинствовать против добрых людей, земляков своих, да грызться меж собой, обливать друг друга грязью, перед разведкой выслуживаться… Знаешь, как их канадские хохлы называли? Одним словом, как припечатали: гитлерчуки! Вот вся их суть…
Довбня протаял пальцем лед на оконце и теперь пристально вглядывался на улицу.
— А куда он поперся, святоша, неужто к Митричу агитировать? — Довбня вдруг насупился, поперечная складка прорезала переносицу. — Чудно! А чего тогда ко мне приходил, раз я этих вопросов не решаю? За поддержкой? Надо же — себя заявил, открыл, как цыган, карты: мол, все честно, в рукаве не спрятано. — И добавил с недобрым прищуром: — А для чего это, если ты по мирному делу прибыл?
— Отвести подозрения, — вставил Андрей и только сейчас поймал себя на мысли, что сам заражается подозрительностью в соседстве с Довбней.
— А что я об этом думал, — старшина, явно довольный, откинулся в своем креслице. — Появился чужой человек — кто, зачем? А так все ясно. Нейтрализовал милицию. И задержать его не имею права. И хорошо, пусть спокойно бродит, а мы с него глаз не спустим… От этих святош так и жди подвоха.
Он потянулся к висевшему на стене телефону, крутанул ручку.
— Барышня, квартиру Митрича.
— Альо… я слухаю! — разнесся по комнате, усиленный мембраной, слегка встревоженный женский голос.
— Ты, Марина? Митрич уже… Ну да, ясно. А поп к вам не заходил?
Казалось, в трубке возникла мгновенная помеха, все тот же голос, словно бы охрипнув, зачастил:
— Та нет… а як же! Приходыв, ага ж. Там по яким-то своим делам… насчет верующих, та и пишов, куда, не знаю… Может, по деревням.
— Ладно. — Довбня повесил трубку и вдруг застучал пальцами по столу. — Так, так, так, а ведь он еще не успел до них дойти по времени. — Он глянул на часы… — Может, до меня побывал, чего ж опять в ту сторону? — Он снова было потянулся к телефону, да раздумал, как бы про себя повторил: — Так, так… Между прочим, с Митричем буза получается. Тут его выдвинули кандидатом, а он поехал в райцентр самоотвод давать. Мол, стар уже, здоровье плохое, пускай молодых шлют. — Взгляд его стал колючим. — В чем тут загвоздка, а?
Андрей вдруг вспомнил… Молча вынул и положил перед Довбней листовку.
Тот удивленно пробежал ее, выдохнул одними ноздрями, сказал:
— Да, дела. Чуешь, какие дела-то… Какие случайные стечения обстоятельств. Вот тебе и тихий угол.
«А в самом деле: на первый взгляд что-то слишком много, казалось бы, не связанных один с другим случаев: выстрел, поп, отказ Митрича, листовка…»
— Ну так, — сказал Довбня, — я этим займуся. А ты вот что… Слышал, вечером твои ребята с клубными в село поедут. Так проинструктируй, чтобы все честь честью, настропали — ни каких выпивок. А то чуть какое ЧП, эти людоеды сразу за рубежом гвалт подымают. Граница-то близко, и связи у них не все порваны. Каждую оплошку в пропаганду суют.
«Стропалить» ребят не пришлось. Они сидели, его разведчики, такими паиньками, внимательно слушали Юру, проводившего политбеседу. Видно, предстоящий выезд с концертом, общение с людьми подтянули всех. Даже Мурзаев, Политкин и «старик» Лахно, не собиравшиеся в дорогу, выглядели приподнято; видимо, сказывалась атмосфера праздника.
— Как видите, товарищи, — сказал Юра и, взглянув на вошедшего лейтенанта, хотел было скомандовать «смирно!», но Андрей жестом остановил его, — факты либерализма по отношению к военным преступникам и всякая казуистика, с которой сталкивается наша принципиальная позиция, свидетельствуют о том, что союзники ведут себя не очень-то объективно.
— Ворон ворону глаз не выклюет, — вставил Политкин.
— …и что наш союз, — продолжал Юра, — как мне лично кажется, во многом обязан общественному, прогрессивному мнению, которое было на стороне нашего государства, чьей политикой всегда был мир, и мы вынесли всю немыслимую тяжесть войны и сейчас стремимся к тому, чтобы гарантировать людям спокойствие. …Нам с вами это особенно понятно. Бандитизм, как информировал меня товарищ Довбня, еще дает себя знать, и чья рука его направляет, нам известно. Отсюда вывод: главная наша заповедь — бдительность!
— Вот что, друзья…
Все взгляды обратились в сторону лейтенанта, и в глазах Николая он прочел явное беспокойство.
— Ваш концерт не отменяется. Дело доброе, именно сейчас, после вражьей листовки, надо показать