— Вот ты слушай, что я тебе скажу, — вдруг загораясь, заговорила Люба, даже про чай забыла. — Я тоже медичка по случайности. Жить надо было, пошла в госпиталь. А учусь на заочном электротехническом. Давай, поступай. Время сэкономишь, пока служба идет. Я поговорю, учебники пришлю, сдашь! Ей-богу, ты же умный, по глазам вижу…
— Юр, — сказал Политкин, — я б на твоем месте землю грыз, ежели б меня так просили.
Юрка стоял красный, как пион, и не знал, куда девать руки. Люба вдруг сдвинула брови и расхохоталась.
— Так согласен, Юра?
— Да, если все это не пустая болтовня.
— Вот, клянусь, честное пионерское, — отсалютовала Люба. — Я беру над тобой шефство, а ты мне порядок наведешь, я еще к вам как-нибудь наведаюсь. Есть контакт?
— Есть.
— Так-то, летчик-писатель.
Казалось, она сама смущена своей бойкостью, уткнулась в кружку и долго не отрывалась от нее, потягивая мелкими глоточками остывший чай.
— О сансостоянии подполковнику все-таки сообщу, пусть он вас взгреет. А сейчас надо в поссовет насчет банного дня для вас… Проводишь, сержант? — Она потрепала Юру по плечу и вышла первой.
— Так решается судьба мужчины, — сказал Политкин.
Бабенко уточнил:
— Она его з рук не выпустит, поверьте, есть опыт…
Андрей угощал подполковника традиционной закуской: капустой и салом, которое прислала Николаю мать в посылке вместе с флягой первача, хранившегося до праздника — выборов.
— Ну а как твои сердечные дела? — прищурился подполковник.
Андрей даже растерялся, глупо уставясь на его обветренное, кирпичного цвета лицо.
— Ну, ну, не скрывай, в поселке, брат, все на ладони, поговорил с девкой — уже приметили.
— Информация этого всезнайки Довбни? Чепуха.
В эту минуту он был искренне возмущен, потому что и в самом деле разговоры не имели никакой почвы.
— Да и по тебе видно, — подначил Сердечкин, налегая на капусту, — с лица слинял, взгляд неспокойный… А вообще, я видел ее, приходила к участковому насчет каких-то документов.
Даже сердце сжалось: документы! Должно быть, это связано с ее отъездом. Вот тебе и чепуха… Защемило и прошло потихоньку, осталась тягостная пустота.
— Разные люди, — пробормотал он. — Да и возраст… Уезжают они в Польшу.
— А ты встань поперек дороги! За любовь воевать надо.
— Хватит, навоевался.
Не хотелось ворошить душу, и Сердечкин, кажется, понял.
— Ну ладно, — сказал, отодвигая тарелку. — Люба, наверное, уже ждет. С Довбней договорились — он тебе добровольцами поможет на время выборов. На всякий случай с утра прочешите лес. Да загляните к людям, не помешает лишний раз побеседовать, объясните важность этого дела. Хотя, думаю, народ и так понимает. В иных местах потрудней — бандюг боятся. Терроризируют деревню.
Некоторое время подполковник молчал, сминая в руках шапку. На лбу собрались морщины.
— Да, — сказал он, точно размышляя вслух, — само это изуверское слово «национализм» не могу принять, с души воротит. Может быть, если глядеть в истоки, родилось это как форма протеста против рабства, бесправия. Самовыражение! — Он поднял глаза, знакомо потерев переносье, как всегда, когда стеснялся прописей, которые постигал сам, собственным сердцем. — А потом это выродилось в борьбу честолюбий, извращено войной, а самое ужасное — многие простые люди просто стали жертвой обмана, проданы этими вожаками, холуями фашистскими. Методы их выдают: шантаж, убийства!
Он поднялся, надевая шинель.
— Постарайся, чтобы все было на уровне. Самодеятельности, слышал, помогаешь, это хорошо. Выборы должны пройти нормально, как-никак свою власть выбирают… Ну бывай, желаю успеха.
Ничто не предвещало беды в этот солнечный, нежданно теплый день.
С утра мимо окон потянулась бесконечная вереница машин и орудий: воинская часть возвращалась из-за границы на расформировку. Об этом стало известно от Политкина, бегавшего разжиться сигаретами за километр, к лесу, где стала на ремонт автоколонна. Потом какой-то заезжий шофер передал Юрке учебники от Любы, и помкомвзвода зарылся в них до обеда. В полдень за ним зашла месткомовка тетка Гапа, и он вместе с ней и заводскими агитаторами отправился на хутор по хатам… Потом явился Николай, чисто выбритый, в отглаженных галифе и почищенной кожанке, и попросился на именины к Насте…
— Так мы с Бабенкой, товарищ лейтенант, как обещали…
Уже в сумерках, когда Андрей, проверив пост, прилег на койку, не раздеваясь, кто-то робко заскребся в дверь, затукал щеколдой.
Это была Фурманиха. Всего лишь… Она пристроилась за столом и с ходу, горячо, заученно-умоляющей скороговоркой стала объяснять ему, что дело с этим проклятым золотом не стоит гроша ломаного, а если раздуть такой пустяк, то ей не поздоровится, потому что «закон как жернов — замелет», а она, бог свидетель, больше пальцем в такой коммерции «не дотрогнется», и если у лейтенанта доброе сердце, то он простит ее и не станет «кидать спички в карасин», а лучше она отдаст ему тот проклятый золотой, может, когда пригодится зуб вставить. И она даже рассмеялась блаженно, представив, как оно будет красиво — молодому человеку с золотым зубом.
И эта ее взвинченность, перепады от отчаяния к веселью лишь насторожили Андрея. С кем-то она связана. С кем?
— Вы что, с ним виделись? Он вам пригрозил?
— Кто? Бог с вами, ангел мой небесный! — И она прижала ладонь к глазам, коротко всхлипнув.
«Ну и артистка!»
— Спокойно, пани, — оказал он участливо, — вы мне верите?
— Как Езусу Христу! — выкрикнула старуха. — Даже больше. Вы самый порядочный человек на свете, ослепни мои глаза. И самый красивый…
— Ну при чем тут…
— При том! При том, что у вас глаза хорошие, а я повидала на своем веку дай бог, чтобы ошибиться в таких глазах!
— Тогда скажите честно, откуда у вас золото?
— Это золото? — воскликнула старуха, завертев головой и кидая отчаянные взгляды во все стороны, точно призывая в свидетели стены хибары. — Это золото? Шоб моим врагам столько золота, на всю жизнь! Это крохи от довоенной жизни. Мы с Владеком экономим на всем, вы же видите, что мы едим. Овсянка и хлеб. И может, и к лучшему, потому что у него печень… Только бы скопить, потому что корова — это все. Это молоко, и простокваша, и сыр, и яйки…
— Какие еще яйки?
— Продашь сметану — купишь яйки.
Старуха смотрела невинно, точно глухая. Андрея уже пробивала испарина.
— Вот что, или вы скажете, или…
— Нет! — Она простерла к нему костлявую руку. — То есть да, скажу. Что такое этот золотой, это тьфу, а человека заляпают, не отмоешься… Все ж мы грешные. А я, может, человеку жизнью обязана, спас меня, а теперь по мелочи я марать его буду.
— Кто он? Ну?
Она молчала, покачивая головой, страдальчески прикусив тонкую старческую губу.
— Ну, расскажите хоть об этой истории с вашим спасением, — слукавил он, надеясь хоть стороной что-нибудь узнать. В конце концов — если для нее важно успокоить совесть, для него — ухватиться за призрачную, возможно, никуда не ведущую ниточку. — А я даю вам слово. Все останется между нами, хотя тут-то, надеюсь, тайны нет: ну спасли вам жизнь, и слава богу.
Некоторое время она молчала, собираясь с духом.