корней можно плести разнообразные красивые изделия.
Старик в одну минуту показал нам корзины, от маленькой до большой, а также меру, полумеру и четверть меры, показал сундук с крышкой, показал сахарницу, похожую на вазу.
– Кто же это все плел? И как можно это сплести из разных по толщине корней?
– Плел мой отец. От него и я перенял, а плели мы, добрые люди, так… Да ведь где-то у меня валялся клубок.
Оказывается, корешки очищали от кожицы, а затем расщепляли вдоль, на четыре, на пять, на восемь волокон, в зависимости от толщины. Получались теперь одинаковые, гибкие ремешки, которые и шли на плетение и маленькой солоницы и огромного сундука. Плетение ровное, чистое, плотное, белое. Теперь, конечно, потемнело до желтизны выдержавшихся в тепле избяных бревен.
Между тем слух, что «собирают старье», пролетел по деревне. Нас тянули из дома в дом и всюду предлагали старую утварь. Мы носили ее в машину и продвигались дальше вдоль порядка домов. Попадались детали от ткацкого домашнего стана, предлагали и целый стан, будто бы лежащий на чердаке в разобранном виде, но мы не взяли. Были среди нашей добычи гребни, на которых пряли кудель. Они темно-желтые, из крепкого глянцевитого дерева, похожего больше на кость. В одном доме мы сделались обладателями прекрасного поддужного колокольчика. Изнутри к нему было подвешено на ремешке железное кольцо. По ободку колокольчика написано литыми буквами «Дар Валдая». Я потряс колокольчиком, подняв его повыше, и воздух огласился веселым заливистым звоном. Звон получился слишком громкий для близкого расстояния. Колокольчик рассчитан на то, чтобы его слушали издалека, через поле, через перелесок, когда из-за поворота выскакивала на дорогу тройка или одна лошадь, заложенная в тарантас или санки, смотря по времени года. Он затихал постепенно, если только что проводили в дорогу близких, и тогда навевал грусть, или возникал вдали, когда ждали гостей, и тогда звенел радостно, весело.
Вместе с колокольчиком нам предложили великолепный глухарь – медный шар, величиной с крупное яблоко. В шаре прорезаны крест-накрест щели, а внутри катается металлический катыш, величиной, наверно, с орех. У шара есть петелька, к которой и подвязан ремень с медными, позеленевшими от времени бляшками.
Одна бабка предложила нам глиняный, облитый зеленой глазурью квасник, в виде условного, чуть ли не абстрактного поросенка.
Несколько кружков для резания мяса увеличили нашу добычу. Эти кружки, точенные на токарных станках, имеют вид деревянных толстых тарелок на низких подставках. Некоторые кружки изношены до дыр. Надо думать, не к одному Покрову или к Рождеству резали на них жирную огненную говядину или баранину, вокруг сахарной кости разварившуюся во щах, с прилипшими темно-зелеными (допустим, что серые щи) листочками рубленой капусты.
Предложили нам и деревянное корыто, в котором рубят мясо на студень. Корыто очень ладное, с толстыми стенками и дном. Из-за трещины пользоваться им было бы теперь нельзя, но как предмет старины оно благодаря трещине выглядело еще заманчивее.
Два деревянных ковша можно было считать жемчужинами нашего неожиданного собрания.
Тяжелее всего было таскать в машину старинные круглые гири, достоинством от двух пудов и до фунта.
Попалось несколько пастушьих, то есть полевых, походных, как бы сказал какой-нибудь военный человек, солониц. Я впервые видел солоницу, плетенную из бересты. Как бы ее описать? Бывают, знаете ли, такие плоские, стеклянные фляжки. Пожалуй, по сути своей плетеные берестяные солоницы больше всего похожи на фляжку. Они, правда, гораздо меньше и площе, а главное, горлышки их располагаются не посередине, а смещены к одной стороне. По своим очертаниям, по своему, так сказать, силуэту берестяная солоница больше всего похожа, пожалуй, на те условные паровозики, которые рисуют дети, впервые беря карандаш. Прямоугольник с трубой на переднем конце – вот и берестяная солоница.
Был тут и берестяной пенал, который старательно соорудил отец своему мальчонке и даже провел вдоль пенала немудреный, но достаточно выразительный орнамент. Были берестяные брусочники, с которыми ходили на покос, посчастливилось на владимирский рожок из пальмового дерева. И не мудрено: ведь именно в Пречистой Горе жил мастер, который точил на всю губернию владимирские пастушьи рожки.
Постепенно в ассортимент старья начали попадать черные, то на чердаке, то в чулане хранящиеся иконы. Уже побывали у нас в руках икона, расколотая пополам, икона с обсыпавшимися красками, икона, отпечатанная на бумаге типографским способом и наклеенная на дощечку. Нам в это время важны были не столько иконы, сколько разговор о них и чтобы в разговоре принимало участие как можно больше пречистогорцев.
Мы все время старались направлять разговор по нужной нам линии, но две старинные иконы из неведомого Покровского монастыря, стоявшие в часовне, спасенные от пожара и хранящиеся будто бы у прихожан,-две эти иконы никак не попадали в наш разговор.
У одного совсем еще молодого мужчины в избе стояла в переднем углу большая, сияющая позолотой и голубизной церковная икона. Когда ломали церковь, парень не растерялся, взял, что поярче блестит.
– Не знали вы, что нужно спасать. Надо было брать те, что темнее, на которых ничего уж как будто и не видно, а все-таки что-то проглядывает. Наверное, были в церкви и такие иконы?
– Неужели такие нужны? Неужели чем старее, тем лучше? Погодите, погодите, мужики, – обратился парень ко всем, кто был в избе, хотя, кроме мужиков, были тут и дети и женщины. – Погодите, мужики, я вспоминаю, маленький еще был и слышал разговор, будто у кого-то хранится икона, очень старая, из монастыря. Я не помню, что за икона и что за монастырь, но разговоры были.
Голос у меня не задрожал, и я не уронил горшок, весь истрескавшийся и запеленатый в бересту, который мне пыталась всучить в это время женщина из соседнего дома.
– Может, вспомните, у кого?
– Не помню. Вот разве мужики, они постарше меня. Неужели вы не помните, мужики, все ведь знали, в Пречистой Горе и разговоры велись.
– Это точно. Хранилась икона из старинного монастыря, это факт. А вот у кого? Дай Бог памяти. Не у Захаровых ли?
– Ну так. Теперь и я вспоминаю, что у Захаровых.
– У них и есть, больше не у кого. У них все стены были обвешаны иконами. Набожная была семья.
– Почему вы говорите «были» да «были», разве никого не осталось?
– Осталась одна старуха от прежних-то людей, а то уж пошла молодежь. Иконы вряд ли уцелели. У них, у Захаровых, пожар был. Сгорели они, и сельник сгорел.
– Может, спасли хоть часть?
– Может, и спасли. Захаровы на той сторонке живут, где церковь раньше была. Да вон и в окно видать. Вон кирпичный дом, палисадничек перед окнами. Вон крыша, зеленым покрашена.
В кирпичный дом Захаровых мы шли, изрядно волнуясь. Ниточка, которая чудесным образом все тянулась и тянулась из тьмы веков и которой давно пора бы затеряться, исчезнуть, истлеть в золе пожаров, в огне революции, в железной метели коллективизации, да и просто так, от времени, вдруг показалась одним своим концом, и мы взялись за него. Может быть, только этот кончик и остался от целой нитки. Может быть, она перегорела и разъялась местами, и, потянув, мы с досадной легкостью вытянем из-под праха обрывочек в несколько сантиметров длиной, но пока что конец нитки в наших руках, и мы потянули за него. И нитка довела нас до краснокирпичного дома под зеленой крышей.
В деревенскую избу входят не стучась. Вместо стука, переступив порог, громко спрашивают: «Есть ли кто дома-то?» или «Что-то хозяев не видать». После такого возгласа изба подает признаки жизни, и кто- нибудь из обитателей избы выйдет навстречу либо крикнет: «Проходи, проходи, здесь мы, дома».
Мы тоже спросили: «Есть ли жив человек?», но никто не отозвался. Мы прошли через кухню, через переднюю горницу и никого не увидели. Оставалось шагнуть за перегородку, где в полутьме стояла кровать. На кровати, загораживая голову руками, словно стесняясь, сидела худая старуха. Было чего стесняться. Оказалось, что ее лишь вчера привезли из больницы. В больнице она была обрита наголо, вот и стеснялась теперь своей непривычной бритой головы. А платок повязать не успела.
Старуха ладонями загораживала неприличную наготу головы и старалась не смотреть на нас, но мы