Пастух отвязал хурджин, закинул его за спину, попрощался и пошел по дороге, ведущей в Саригюх. Еще долго в полумраке белела мордочка ягненка, и из хурджина доносилось его блеяние, жалобное, надрывающее душу. И снова в темноте на его горестный зов отзывалась овца, потерявшая своего детеныша…
Путник остановился на ночлег в доме из нетесаного камня на краю деревни. Лошадь поставили в стойло. Невестки принесли воды. Когда он умылся, хозяйка спросила:
— Где тебе постелить?
— На крыше, — ответил путник.
— Хочет на крыше, значит, там и стелите, — обратилась она к невесткам.
— Постели не нужно, сена принесите, люблю спать на сене.
Старая женщина удивленно взглянула на гостя, потом обиженно возразила:
— Виданное это дело, чтоб в армянской семье была грязная постель?
Она одно за другим откинула аккуратно сложенные на тахте одеяла. Верх одного одеяла, словно восточная сказка, был весь в миндалевидных узорах. По светлому полю будто пригоршнями рассыпаны миндаль и хурма. Гость провел рукой по цветастому верху. В детстве он покрывался вот таким же пестрым одеялом и часто любовался его радужными переливами. И тогда ему слышалась какая-то песня, чудились фантастические вишапы, юноши с тонким станом, миндалевидные глаза девушек и дороги, которые терялись в складках одеяла…
Потом, когда у монастырских степ Эчмиадзина он встретил земляков, едва спасшихся от резни султана Гамида, и увидел снова эти одеяла, в которые кутались несчастные беженцы, узоры из миндаля больше не казались ему сказочными, они превратились в отпечатки башмаков янычаров, башмаков с изогнутыми носками, которые хотели растоптать его сердце, сердце его родины.
Он снова провел рукой по одеялу, словно хотел стереть эти ненавистные следы.
— Не веришь? — обиделась старуха.
— Верю, только не привык я спать в постели.
— Ну, как знаешь, принесут тебе сена.
Невестки вышли. Воцарилось молчание. В углу звонко затрещал сверчок. В полоске молочного лунного света, падающего сквозь дымовое отверстие, мелькнула мышь.
Старуха знаком пригласила гостя сесть, потом поставила перед ним хлеб и танапур[4].
— Из каких ты мест, кто ты, чей сын? — спросила она.
Гость стал не спеша крошить в тарелку лаваш.
— Армянин я, — сказал он, помешивая танапур.
— Это я и сама вижу.
— Из Кутай, сын Геворка и Такуи Согомонянов, вардапет[5] Комитас.
Все это он сказал таким безучастным, монотонным голосом, продолжая помешивать танапур, что хозяйка недоверчиво взглянула на гостя.
— Какой же ты вардапет без фараджи?[6]
— Я пришел не проповеди читать, песни собирать.
«Неправда это», — решила про себя старуха.
— Песни не пшеница, чтоб их собирать, — сказала она и снова исподлобья взглянула на гостя.
Гость не обиделся, даже не стал убеждать хозяйку и неторопливо продолжал есть танапур.
— Если ты в самом деле вардапет, помолись за моего сына, прочти молитву, — неожиданно попросила она.
Комитас поднял голову. Ложка с танапуром застыла, у него в руке. Старческие глаза матери наполнились слезами, и крупные капли покатились по щекам.
— На чужбине он, и весточки не шлет, — голос ее прервался, — невестка измаялась, ожидаючи. Возьмет кувшин, уйдет в горы, сядет там у родника, глаз с дороги не сводит.
Деревянная ложка медленно соскользнула в глиняную тарелку.
— Где он? — спросил Комитас.
— Из Баку получила письмо, священник читал, сказывал: осенью возвратится. Пришла осень, зима наступила, потом весна, а сына все нет.
Слезы дрожали у нее на подбородке. Вардапет машинально потянулся к ложке. Ложки не было.
— Я прочту молитву. Скажи, как зовут, напишу письмо, наведу справки.
— Спасибо тебе. Если ты и не вардапет, письмо-то ведь написать сможешь.
— Вардапет я, бог свидетель, вардапет.
— Пиши: Андраник Текмекчян, сын Манаса.
Комитас записал фамилию в нотную тетрадь.
— Ты ешь, ешь, или не нравится? — забеспокоилась хозяйка.
— Не хочется. — Комитас встал из-за стола.
Они вышли из комнаты. На дворе было темно. Звездное небо раскинулось далеко за горы. На плоской крыше мелькал огонек лампы: невестки стелили ему постель. Комитас встал на колени, рядом с ним опустилась на колени мать.
— Бог милостивый, будь хранителем скитальцев, — начал Комитас.
— Аминь, — подхватила старушка.
Пламя лампы качнулось и сдвинулось с места: невестки кончили свое дело. Одна из них шла впереди, и огонек лампы, которую она несла в руках, казалось, затерялся среди бесчисленных мерцающих звезд. Но когда она начала спускаться, звезды остались вверху, а огонек лампы засветился совсем рядом.
Лицо невестки, освещенное колеблющимся светом, ясно проступало из темноты. У нее были небольшие черные глаза, разлетающиеся, словно два крыла, брови и ямочки на щеках.
— За кого молитесь? — спросила невестка.
— Ты ступай домой, не твое дело, — сказала старуха.
— Бог милостивый, будь хранителем скитальцев, — снова начал Комитас.
— Бог глух к молитвам, он вас не услышит, — залитое светом лицо невестки теперь было совсем близко. В ее глазах светилась насмешка. — Не слышал и не услышит.
— Ты домой ступай, — мягко и вместе с тем требовательно сказала свекровь. — Бог все слышит, богородица Мариам тоже слышит.
— И зачем только вы бога просите? Будь он так хорош, не даровал бы страдания жене своей, не отнял бы у нее сына.
— О богородице грешно так говорить, богородица не была женой. Господи, помилуй, помилуй.
— А я разве жена? Андраник ушел на чужбину. Если ваш бог так хорош, почему он не дарует мне ребенка без мужа, или богородица пригоже меня?
Комитас смотрел на невестку.
На темном фоне неба голова ее, облитая светом, казалась окруженной сияющим венцом, как на иконе. Ее светлые волосы пламенели под светом лампы. Под бровями легли густые тени, в черных глазах отражались язычки пламени, ямочки на ее щеках наполнялись то темнотой, то светом. Золотистая полоска пушка над верхней губой поблескивала во мраке.
— Осрамила ты нас, идем домой, — взяв невестку за руку, старуха направилась к дому.
Оставшись один, Комитас долго смотрел на небо. Он думал о скитальцах, которые ушли и не вернулись, оставив родную землю, родной кров. Вокруг была тишина, покой, но ему показалось, что кто-то кричит во весь голос: «Армяне, не покидайте свою землю! Кто это говорит, что у нас маленькая родина? Маленькой родины не бывает, есть малодушные сыновья ее. Армяне, не покидайте своих очагов! Завоеватель не станет жить в разрушенном доме — покинутый кров он сделает своим».
Вокруг по-прежнему была тишина, только из хлева доносилось мычание коровы да откуда-то издали — собачий лай.
Оставаясь наедине, он часто так беседовал с собой, и его узкое, пергаментной белизны лицо становилось задумчивым, глаза западали, а губы сжимались до синевы. Он то отчаивался, то вновь начинал надеяться и тогда улыбался про себя. В такие минуты люди провожали вардапета удивленными