его душе, подпевая без слов, и Комитасу казалось, что он вновь слышит рассказ старого священника.
…Удальцы проезжали на гнедых, вороных, каурых и чалых конях. По обеим сторонам улиц в арыках журчали ручейки, ветви лохов сводом сходились над нашими головами. Мы ехали, пригнув головы, чтобы не задевать ветвей, но все-таки задевали их, серебро листьев падало нам на плечи, застревало в волосах, и, когда мы проехали по улицам, все молодые стали пожилыми, поседели, как я, — звучал в памяти голос священника.
Улица была узка, кони сталкивались крупами, боками. Когда улица кончилась, мы выехали на простор и поскакали.
…Священник мирно спал, но под закрытыми веками словно притаились видения походных сцен, о которых он рассказал.
Комитас теперь явственно видел во главе отряда всадника на белом коне — плотника из Шапин- Гарансара. У генерала Андраника были густые пышные усы, в зубах зажата трубка. Комитасу показалось, что он видит даже дым из трубки, который ветерок доносил до четвертого всадника, а потом он растворялся в синеве утренних сумерек. За всадником на белом коне на расстоянии одного локтя скакал старый священник, который сейчас мирно спал в углу кельи. На голове у него был башлык с кисточками, за широким поясом из сыромятной бычьей кожи — кинжал, за плечом — английский карабин.
Комитас покосился на спящего священника. Его кинжал лежал под кроватью, а ружья он не принес.
Комитасу на миг показалось, что цокот лошадиных копыт, который отдавался в его висках, может разбудить священника. И чтобы не потревожить гостя, Комитас тихонько отошел от окна, вновь опустился на циновку и решил не думать об этом. Но неведомо откуда, может вместе со стуком сердца, снова зазвучала мелодия песни. Он еле удержался от желания запеть, и ему почудилось, что он вновь слышит голос священника.
…Когда показывался враг, всадник на белом коне поднимал руку, подавал знак, и мы спешивались, опускались на одно колено и стреляли. Андраник же, как всегда, не слезал с коня, смотрел вдаль и курил, и из трубки поднимался дымок, как из родимого очага.
Комитас слышал все это, явственно слышал, хотя в келье по-прежнему царила тишина, а монастырский двор был полон утреннего безмолвия. Он закрыл глаза, и келья наполнилась грозными, торжественными аккордами победного марша.
И он вновь отчетливо увидел в темноте кельи во главе колонны всадника на белом коне и рядом с ним священника. В утренней тишине он услышал продолжение рассказа. …Когда мы шли в бой, генерал оборачивался и говорил нам: «Храбрецы сасунцы! Сейчас, в эту самую минуту, грабят еще одну армянскую деревню, сейчас убивают наших детей, матерей и отцов. Наших сестер, возлюбленных наших, наших жен похищают и бесчестят. Вперед же, удальцы сасунцы!» Но вот уже два дня он молчал, не оборачивался к нам в седле. Мы ехали молча, галопом, а мыслями своими были все там же, в последней разоренной деревне, перед разрушенным, еще дымившимся домом.
Это случилось за два дня до похода на Сипан. Спешили на помощь, но не поспели, в деревню ворвался враг, всех жителей перерезал. И когда мы прискакали туда, у порога первого же дома увидели заколотого ребенка. Он крепко сжал кулачок. Раскрыли кулачок, в ладошке мученика лежала голубая бусинка. Генерал сошел с коня, опустился перед детским тельцем на колени, поцеловал его в еще не остывший лобик, потом взял бусинку и повесил себе на шею. С этого дня пули его не брали, стал он неуязвим и бессмертен…
…Печальный, щемяще печальный мотив услышал Комитас. Он возник внезапно, словно птица влетела в окно кельи. Прилетел, вобрал в себя героическую песню и стал упрямо кружить по келье. Комитас попытался прогнать его, но не смог. И сразу все исчезло: всадники больше не скакали, замолк голос священника. Комитас в страхе оглянулся. Но священник по-прежнему спокойно спал. Скорбная, траурная мелодия поставила Комитаса перед выбором: победный марш или реквием должен он написать в эти дни. Он сам не знал, что следует писать. Потом ему вдруг показалось, что он слышит голос собеседника, который настойчиво повторял: «Нашему народу нужны сейчас героические песни, он гибнет, но он борется». И Комитас снова закрыл глаза.
Долго-долго угасала где-то вдали скорбная музыка, родившаяся внезапно…
…И вновь поскакали всадники: теперь враг был близок. Воины спрыгнули с копей и дали залп по врагу.
Гора Сипан многократно повторила эхо. Потом раздался воинственный клич ликующих победителей: «Ло-ло!» Потом они предали земле павших героев, и вновь траурный марш торжественной поступью зашагал по полям, словно погибшие лишь прилегли отдохнуть до следующего боя…
…Священник уже проснулся и, сев на край постели, молча закурил трубку…
— Вардапет, — заговорил он, — я сейчас должен идти, меня ждут, я пойду.
— Католикос велел подать тебе коня.
— Пешком пойду, я дал обет, — сказал он и, помолчав, добавил — Я так и знал, потому и пришел, надо было ведь утешить его.
Всадник на белом коне
Он похоронен в Париже, на кладбище Пер-Лашез.
Надгробие — всадник с обнаженной саблей. Всадник из серого гранита. А тогда он был на белом коне…
— На белом коне тебя издали заметят.
— Знаю.
— Целиться удобнее.
— Знаю и это.
— Смени коня.
Сколько раз он мог бы это сделать, он мог бы остаться в Болгарии или в тифлисском кафе «Чашка чаю» и часами разглагольствовать о «великой Армении от моря до моря», когда родина истекала кровью от озера до озера — от Вана до Севана. Мог бы еще и… Он горько улыбнулся, и усы шевельнулись.
— Кто еще видит меня?
— Беженцы.
Он взглянул вниз. По ущелью брели толпы беженцев. Брел его родной народ. За толпой беженцев тянулось стадо. Клубы пыли из-под коровьих копыт напоминали отдаленные разрывы снарядов.
Они отстали от толпы беженцев и начали подниматься в горы, чтобы преградить путь идущему по