– Ну, – насмешливо продолжила Екатерина, – что-нибудь поняла? Это о любви… О любви, которой никто не может противиться!
Вильгельмина насторожилась. В голосе свекрови ей почудился опасный намек. Показалось, или в самом деле Екатерина лукаво покосилась на Андре?
Вильгельмину озноб пробрал. Однако она была слишком высокого мнения о себе и слишком невысокого – о русской императрице. Удавалось отводить ей глаза прежде – удастся и теперь, она и заподозрить не может, какие у них с Андре отношения.
– Я уважаю ваш вкус, – дипломатично сказала Вильгельмина, – однако не зря говорят: сколько людей, столько и мнений.
– Оно конечно, – согласилась Екатерина, – однако не следует забывать, что вам предстоит взойти на русский трон, сделаться русской императрицей, а значит, недурно было бы уже загодя приучать себя и к языку, и к культуре, и к образу мыслей сего народа.
– А когда? – выпалила вдруг Вильгельмина, и в глазах ее сверкнула жадность.
– Что – когда?
– Когда мне предстоит сделаться императрицей?
В то время как длился этот достопамятный обед, Ганс Шнитке дремал в карете великих князей. Он был доверенным слугой, поэтому мог себе позволить такую фамильярность. Кучер клевал носом на козлах, ну а Ганс вольготно раскинулся на мягких шелковых и бархатных подушках. Да уж, эта карета была поудобней той, в которой три сестры гессен-дармштадтские некогда езживали по узким дорогам родной страны. Здесь, в России, дороги не в пример просторней, однако назвать их проезжими язык не поворачивается. Навидался, натрясся на них Ганс, пока добирался от границы до Санкт-Петербурга. Впрочем, теперь, поступив в свиту великой княгини, он по проселочным дорогам больше не ездит, а в столицу русскую все же дошла цивилизация, тут все мостовые каменные. В Москве, куда собираются великие князья вскоре, говорят, не в пример хуже, там все дороги выложены бревнами, на которых ломаются колеса и ломают ноги лошади. Однако Гансу до этого дела мало. Он не кучер, а конюшим великого князя зовется лишь для виду. На самом же деле – он ближайший, доверенный слуга ее императорского высочества великой княгини Натальи Алексеевны.
Ганс готов был для нее на все. Она была обязана жизнью ему – ведь не вытащи он тогда беременную ландграфиню из повисшей над пропастью кареты, погибли бы и мать, и дитя, – однако Ганс чувствовал себя так, словно это он, он был обязан жизнью этой маленькой девочке. Она заставила забыть о том страшном прошлом, которое осталось у него за спиной.
Те, кто мог преследовать его, потеряли его след, потому что он канул в замке ландграфини Дармштадтской. Бесследно канул! И это имя – Ганс Шнитке – первое, которое пришло ему на ум, когда полубесчувственная Генриетта-Каролина спросила, как его зовут, – оно принесло ему счастье. Оно ничем, ни единым звуком не напоминало его прежнее имя, а новая жизнь ничем, ни единым оттенком не напоминала о той жизни, которую он некогда вел. Минуло почти двадцать лет… он забыл почти все, только иногда в страшных снах против воли прошлое являлось к нему…
Вилли выросла у него на руках. Он любил ее, как родную дочь. Не было ничего на свете, чего он не сделал бы для нее! Тем более если это давало ей мгновения счастья сейчас – и вело к счастью еще более пышному, яркому, чем теперь. Она заслуживала всего самого лучшего, его милая девочка…
Ганс уснул. Поскольку во снах нам вечно является всякая самая несусветная чушь, он не удивлялся тому, что ему снилось. А снилось ему, что он вовсе не Ганс Шнитке, доверенный слуга великой княгини, а художник по имени Лормуа. Причем отнюдь не немец, а француз.
Полная чушь, конечно! Как это он может вдруг сделаться французом? Вдобавок – художником?!
Да-да, во сне он был художник. Он писал портрет какого-то человека. Он отчетливо видел его лицо. Молод и необычайно красив! Богат, знатен… кажется, его звали виконт де Варанс… Лормуа писал его портрет с восхищением перед мастерством Господа Бога, который создал такое совершенное, прекрасное существо. Он растягивал это удовольствие, как мог. Портрет продвигался медленно. Впрочем, де Варанс отнюдь не был привередливым натурщиком. «Это будет самое лучшее произведение в моей жизни, – думал Лормуа. – Я сравняюсь мастерством с Леонардо, с Тицианом! Один создал свою Джоконду, другой – свою Венеру, а я создам своего Антиноя!»[20]
Кажется, он любил лицо де Варанса… Нет-нет, здесь не было содомской нечистой страсти! Вся плотская любовь Лормуа изливалась на малышку Франсуаз, его натурщицу. Де Варанса он любил как совершенное создание Творца и был невероятно горд тем, что призван увековечить для потомства его красоту.
Франсуаз любовалась эскизами, потом начала любоваться портретом. Прошло немалое время, прежде чем Лормуа понял, что его любовница испытывает к де Варансу отнюдь не столь возвышенное чувство, как он сам. Она влюбилась в него, маленькая похотливая сучка! Она влюбилась в него, как женщина может влюбиться в мужчину!
И тогда Лормуа начал ревновать ее к портрету. Невыносимо было видеть, как она часами стоит перед мольбертом… Он возненавидел портрет. И однажды ненависть его дошла до предела! Он больше не хотел, чтобы лицо Антиноя было увековечено для потомства! Он плеснул на портрет кислотой…
Несколько дней он скитался по кабакам, ночевал под мостами, беспрестанно пил, оплакивая потерю, самую горькую потерю своей жизни. Чудилось, что он лишился друга, лучшего друга, который у него только был! И еще он лишился мечты – сравняться с великими мастерами прошлого. Он снова был всего лишь Лормуа, художник, мазила, неудачник!
Кто был виноват в этом? Де Варанс, он, только он!
Из-за него Лормуа лишился всего, из-за него потерял Франсуаз. Он не знал, что с ней, он не мог вернуться в мастерскую: ведь де Варанс уже оплатил ему работу и мог отправить его теперь в долговую тюрьму. К тому же он не простит издевательства над своей несравненной красотой! Как бы не подослал убийц!
Лормуа не мог признать, что сам испортил свою жизнь, когда изуродовал портрет. Проще было найти виновного в другом человеке. Конечно, де Варанс виноват во всем! И он должен за это заплатить.
Он пробрался в сад, окружавший особняк де Варанса. У него не было оружия. Он даже не взял с собой стилет. Он ведь не убийца! Он только хотел отнять у де Варанса самое большое его богатство – его невероятную красоту. Ту самую, которая погубила и его, Лормуа, и маленькую Франсуаз. У него была спрятана под полой куртки склянка с кислотой. Он прокрадется в спальню де Варанса и…