Может быть, перегорело все в душе, остыло, оказалось как бы за стеклом: все видишь, а дотронуться нет возможности? Осталось где-то позади вместе с годами молодости и зрелости? Нет, желание оставалось. На прямой вопрос пишущего эти строки Корин ответил: «Не знаю, успею ли целиком, но холст испачкаю».
Надо ведь представить себе объем работы. При добросовестности Корина как художника[9] заполнить красками (просто заполнить красками) холст 6X8 метров – это уже огромная физическая работа, требующая и времени и сил. А за спиной, между прочим, уже два перенесенных инфаркта.
Однажды мы пришли к Корину с ленинградским художником Евгением Мальцевым. Женя сказал Павлу Дмитриевичу:
– Подбирается группа ленинградских художников моего возраста, которые готовы стать вашими подмастерьями ради написания «Реквиема». Заполнять красками большие плоскости, одежды, фон, все второстепенное, все это под вашим руководством и наблюдением… работа пойдет быстро, сила у нас в руках есть…
Я видел, что Корин заколебался. Но честь художника, гордость мастера, самолюбие профессионала взяли верх.
– Нет, сначала попробую сам. Если уж увижу, что не тяну… Спасибо, спасибо…
Но Корин так и не успел дотронуться кистью до холста. В 1967 году, в возрасте 75 лет, он пожаловался на почки, лег в больницу и домой не вернулся.
В одном письме уже в последние годы жизни он написал так:
«У меня был свой некий образ в искусстве, который вел меня в жизни с юности, для осуществления этого образа я так много и упорно учился… Мой учитель Михаил Васильевич Нестеров стариком говорил мне: „Я сделал все, что мог сделать“. Я на пороге старости скажу: „Я не сделал того, что мог сделать“[10].
Чем больше художник, тем строже он судит сам себя…
МОСКВА. БОЛЬШОЙ ТЕАТР
Как сейчас помню этот поздний-препоздний вечер в нашем студенческом общежитии. Нас жило четверо в комнате (будущие поэты и прозаики), и в том числе Леша Кафанов.
Я заметил, что человек, оказавшийся в Москве, тел) активнее знакомится с городом, чем дальше от Москвы находится место, из которого он приехал. Меньше всего ходят по московским музеям и даже по театрам сами москвичи. Ну, а Леша приехал из Алма Аты, поэтому он был из нас четверых наиболее активен. Как-никак я всего лишь из-под Владимира, Тендряков из-под Вятки, а Сенечка Шуртаков из-под Нижнего Новгорода. Так что Леша всегда что-нибудь придумает. Например, однажды, когда уже ложились спать (и было за полночь), выяснилось в разговоре, что никто из нас ни разу не пробовал коньяка.
– Как же вы живете на свете? – горячился Леша. – Да как же это можно! Прозаики и поэты!
Все московские рестораны работали тогда до трех часов ночи. По настоянию Леши мы быстро оделись и – бегом в ресторан. Во втором часу столики были свободны, официант подошел быстро.
– Бутылку коньяку, – попросили мы.
– Какого вам?
– А что, разве бывает разный?
Лейла, проявляя эрудицию, уточнил, чтобы коньяк был армянский, три звездочки. Тогда бутылка стоила еще, вместе с ресторанной наценкой, шестьдесят рублей, то есть шесть рублей в новом масштабе цен.
Скорее мы разлили коньяк по рюмкам, нюхаем, пьем, недоуменно глядим друг на друга.
– Самогон. Бураки, – замечает один из нас.
– Противная дрянь. Жалко шестидесяти рублей.
– Ничего, – помнится, успокаивал я друзей, – зато теперь мы никогда уж не будем тратиться на коньяк. Представляете, сколько денег мы сэкономим…
Леша чувствовал себя виноватым, как будто это ом изобрел напиток, не понравившийся нам, и все утверждал, что зарекаться не надо. Возможно, наступит время… Вкусы ведь меняются на протяжении жизни.
Если бы такая вот просветительская деятельность нашего друга ограничивалась только этим эпизодом, не стоило бы об этом и вспоминать. Но точно так же, в столь же поздний час перед сном, в оживленном разговоре Леша вдруг уличил нас в том, что никто из нас троих (кроме него, значит) ни разу не был в Большом театре.
Леша разошелся вовсю. Видимо, жил в нем этот азарт первоознакомителя, миссионера и проповедника. Стоя на койке в одних трусах, накинув на плечо байковое одеялишко, он изображал нам персонажей то одной оперы, то другой. Музыкальный слух у него был, голос тоже. Леша превращался то в Мефистофеля («Люди гибнут за металл»), то в Гремина («Онегин, я скрывать не стану»), то в Германна («Так бросьте же борьбу, ловите миг удачи»), то в Риголетто («Ла-ля, ла-ля, ла-ля»). Но потом наш просветитель зацепился за «Князя Игоря», за оперу, которую сам он услышал, должно быть, совсем недавно. На протяжении часа перед нами прошли все узловые моменты оперы. «И словно месяц на небе солнце», – пел Леша голосом Ивана Семеновича Козловского, а потом, обрисовав в двух словах ситуацию, воспроизвел рокочущий хор бородатых бояр: «Не-впер-вые нам, кня-гиня, под сте-нами го-род-скими, у ворот встре-чать вра-га». Арию Кончака Леша спел нам целиком, а потом, крутясь как бес посередине комнаты, изображал половецкие танцы, взмахивая и стегая воображаемой камчой. Когда же голосом князя Игоря он возгласил: «Нет, хан, такого слова я не дам. Лишь только дашь ты мне свободу, свои полки я снова соберу…» – признаюсь, у меня мурашки побежали по телу, да и другие слушатели были все взбудоражены. Но вот уж другие краски: подобострастный Овлур уговаривает князя бежать: «Видишь, князь, восток алеет… а средство есть, я средство знаю».
Надо полагать, что тут действовал не только имитационный талант Леши, но и действительное богатство музыкальных красок этой ярчайшей оперы.