Что это за язык такой, язык художника Штрауха? Как мне быть с осколками его мыслей? То, что поначалу казалось мне разорванным, бессвязным, имеет свою «поистине чудовищную связь». В целом это всеужасающая словесная трансфузия в мир, в человеческое множество, «бесцеремонный нажим на слабоумие», чтобы поговорить с ним самому, «достойная воспроизведения перманентная интонационная основа».
По его свидетельству, война оставила страшные следы во всей долине. «Еще и сегодня натыкаешься на черепные кости или целые скелеты, которые лишь слегка занесены хвоей», — говорит художник. В лесных урочищах, вблизи ущелья, за озером да и в лиственничном лесу рассеянные полки умирали от голода. «В конце концов их добивала стужа. Кое-кому, но очень немногим удалось спастись, остальные были слишком слабы, чтобы добраться до ближайшей из деревень. Но об убийстве солдаты не помышляли». Убийство было ремеслом «темного сброда с Востока». Да и арестанты из близлежащей тюрьмы изрядно полютовали, и многих пропавших, которые бежали и не вернулись, находили потом повсюду в кустах и среди камней. «Сколько раз во время сбора брусники кто-нибудь из детей поднимет, бывало, крик, подбежит к матери и потащит ее в заросли белокрыльника. А там находят человека, обнаженный труп, с которого несколько лет назад они сорвали одежду. Голод делает человека зверем». В конце войны леса были захламлены военной техникой: танки, дозорные машины, пушки, мотоциклы, автомобили на каждом шагу торчали между стволами. «Некоторые взрывались, стоило только прикоснуться. В танках часто находили трупы солдат, слепившихся на полу в один комок, с разорванными легкими. Те, кто открывал люки, делали страшные открытия, — рассказывал он. — Понемногу набирались смелости, стали расковыривать технику и начали хоронить мертвых солдат, тут же на месте присыпали их землей, на кладбище перевозить не хотели, уж очень они были чужие. Трупы рассыпались при первом же прикосновении, время и воздух сделали свое дело. В ямах дети находили взрывоопасные фаустпатроны, которые разносили их в клочья, вы только вообразите себе лоскутья детских тел на деревьях. Мужчин в расцвете сил можно было увидеть раздавленными тяжестью пушечных колес. В лощине были разбросаны тела гренадеров с вырванными языками, с воткнутыми во рты членами. На деревьях, куда ни глянь, — куски изрешеченного обмундирования, из бочага торчали закаменевшие руки и ноги. Прошли годы, пока местные не привели леса в порядок, да и во всех здешних краях тоже этим занялись. Сначала в лес ходили только затем, чтобы поискать в танках чего-нибудь съестного, разжиться всякими полезными вещами, говорят, даже перешивали кое-что из обмундирования и носили эту одежду годами. А потом уже стали ходить в лес, чтобы, как говорится, прикрыть мертвецов или то, что от них осталось, поскребя вокруг граблями и лопатами, лишь бы стереть следы. Но следы войны еще не стерты, — сказал художник. — Эта война никогда не будет забыта. Людям не избежать встреч с ее отметинами, куда бы они ни шли».
«Знаете, что мне сказал сегодня художник Штраух?» — этим вопросом, в котором не было ничего вопрошающего, ошарашила меня сегодня хозяйка, когда, постучав в дверь, вошла в мою комнату, чтобы привести в порядок постель. Она стала подбрасывать к потолку подушку. Пуховое одеяло вытрясла у открытого окна. «Думаете, что?» — сказала она, покончив с постелью и перейдя к умывальнику и кувшинам с водой. Потом налила воду в стакан на столе. Она нарочно затягивала уборку, чтобы с чувством и обстоятельностью изложить мне, что же такое художник Штраух, «лежа в постели, даже неодетый, хотя было уже девять!», сказал ей сегодня. «А сказал он, что, не ровен час, удивит меня, когда я застану его мертвым на этой самой постели». Она, конечно, посмеялась и решила, что художник с ней шутки шутит. Но потом по лицу поняла, что он это серьезно. «Мне, ясное дело, не хотелось бы покойника в доме». Хозяйка вышла из комнаты, но тут же вернулась: «Забыла про окно-то». Она закрыла окно и встала у двери с таким видом, будто ждала от меня разъяснений. «Надо же отчебучить такое, людей такими делами стращать, — сокрушалась она. — Он вообще нынче чудной какой-то. Что с ним? Не знаете?» Я ответил, что не знаю, понятия не имею. У художника свои проблемы. Но какие именно, не знаю. «Его как подменили. А мне было бы, право, жаль, если бы он даже просто захворал», — сказала она. Затем она ушла уже по-настоящему, я слышал, как внизу, у входа, она зовет дочь. Позднее я спустился, чтобы совершить небольшой моцион, хотя бы вокруг гостиницы, поскольку чувствовал, что, не глотнув свежего воздуха, не смогу уснуть. На меня навалилась неожиданная усталость, и я собирался прилечь на часок, чтобы потом, если художник позовет меня, явиться к нему не таким вареным. Так вот, спустившись по лестнице, я сначала проследовал на кухню под тем предлогом, что мне непременно надо выпить стакан воды (здесь она посвежее). Тут я опять увидел хозяйку. Из верхней одежды на ней только юбка, в которую, услышав мои шаги, она стала поспешно заправлять нижнюю рубашку. И, наполняя стакан водой из колодца, шахтного колодца, какой обычно можно увидеть лишь на крестьянском дворе, но вряд ли еще на какой-нибудь кухне, я спросил: «Он говорил о самоубийстве?» — «Самоубийстве? — удивилась она. — Нет, про это не говорил. Еще чего! Это уж дальше некуда. Он только сказал, что однажды утром я увижу его мертвым в его постели. Наверное, у него предчувствие такое, что его кондрашка хватит. Он всегда боялся удара». — «Боялся удара?» — «Неужто в моем доме руки на себя наложит? Шутит, наверно», — сказала она, и мне стало ясно, что он отнюдь не шутил, а сделал лишь привычное для моих ушей чуть ли не ежедневное заявление. Я выпил свою воду и вышел на прогулку.
Поднимаясь к церкви, он всё время останавливался и давал мне понять, что он человек старый, а я могу спокойно двигаться дальше. «Это меня не затруднит. Напротив». После того как он повторил это раза четыре, если не больше, а последний раз — в приказном тоне, я просто оставил его где-то на полдороге у гигантского пня, служившего межевым знаком, и почти бегом, с максимальной для меня быстротой, продолжил подъем. Я упивался мгновениями неожиданной свободы, как собака, спущенная с поводка. Наверху я выбрал себе такое место, откуда, недосягаемый для его взгляда, мог отлично видеть, как он поднимается в гору. Отдыхал он чаще, как мне показалось, чем вчера, когда мы с ним совершили ту же самую прогулку и когда он задал мне такой вопрос: «Что вы, собственно, за человек? Не могу найти вам полочку в своей голове. Скажите, что у вас на уме? Как вас угораздило встретиться и сойтись со мной? Вместе шататься по округе? Хоть немного отдохнули здесь? Всё загадочное, конечно, интригует. Вы для меня — загадка, хотя устроены вполне натурально и совсем просто!» Глядя на него, я понял, что достаточно легкого порыва ветра, чтобы он покатился вниз. Остановившись в очередной раз, он начал чертить на снегу знаки, имеющие отношение, как я от него узнал, к какой-то индийской премудрости, мне они были непонятны. Некоторые из них наводили на мысль о животных, например о корове, о свинье, иные напоминали очертания храмов, речные излучины. Были и круги, и другие геометрические фигуры. На протяжении всего подъема я слышал, как он разговаривает сам с собой. Смахивая на генерала, который обращается к воображаемому войску, которое для него — реальность на все времена. Да и вид у него был такой, будто он склонился над картой генерального штаба, на которой всё до мельчайших подробностей подвластно его воле. Он и говорил-то на иностранных языках, произносил какие-то азиатские слова, в воздухе так и мелькали целые словесные гирлянды. Вся эта картина, центром которой являлся он сам, напомнила мне полотно, которое я видел когда-то в венском Музее истории искусств, помню даже зал, где оно висело. Это был речной пейзаж Брейгеля Старшего, где люди пытаются вымолить у смерти часок- другой для развлечений и получают разрешение, но за это они должны расплачиваться бесконечными муками в аду. Чернота обрубка дерева, его сучьев переходила в черноту пиджака художника, сливаясь с