слышал собак. Слышал лай и тявканье. Я сам был совершенно измотан. Слововорот художника опрокинул меня, словно камнями завалил. «Тут я увидел его раздавленным на дороге, прямо перед собой, под собой», — сказал однажды художник. Я моментально приводил его словоизвержение в логический порядок. И всегда был ошеломлен, стоило мне лишь нажать на кнопку слухового механизма, и извержение захлестывало меня. Но я слишком устал, совершенно изнемог. «Слышите?! — сказал художник. — Это лай
Прежде чем уединиться в своей комнате, «не для того чтобы поспать, а в полной тишине ужаса повыть про себя, повыть внутрь себя», он сказал: «Как, однако, всё размочалено, как всё расползлось, как подорваны все основы, как распались все скрепы, не осталось ничего, совсем уже ничего, вы видите, как из религий, и из антирелигий, и из растянувшейся на века смехотворности всех богоучений ничего не вышло, вы сами видите, что веры, как и безверия, больше не существует, нет и науки, нынешней науки, вы видите: как камень преткновения, залежалая закуска тысячелетий, всё вырвала с корнем, всё выветрила, всё бросила на ветер, теперь всё — лишь воздух… Слышите, всё вокруг — это всего лишь воздух, все понятия, все опоры, всё — один только воздух…» И он добавил: «Замороженный воздух, ничего кроме…»
День пятнадцатый
«Немощь, — сказал художник, — в деревне немощно всё. Большое заблуждение думать, что деревенский люд наделен какими-то особо здоровыми качествами. Сельские! Как бы не так! Сельские — недочеловеки сегодняшнего мира! Низшие существа. Деревня вообще зачахла, деградировала, гораздо больше деградировала, чем город. Последняя война подточила деревенских! До самых потрохов. Это уже просто человеческая рухлядь, шваль деревенская! Да и были разве они когда-нибудь хороши, мужики и бабы, скажите на милость? Было ли оно уж так безгрешно, сельское население? Наследственная связь с землей, земля-кормилица — думаете, такое когда-нибудь было? Нет, был лишь расхожий миф! Туфта! Туфта, говорю вам! Слышите: туфта! Деревенские, может быть, более сдержанны, но в этом и заключается их непроглядная дремучесть, неотесанность, убожество! Этот кондовый, грубый менталитет, когда простодушие и подлость вступают в сварливый дурацкий брак, опустошая всё!.. От сельского люда не приходится ждать ничего путного! Деревни — угодья разнузданной тупости! Сельская набожность — не более чем тупость! И заметьте, я говорю о всеобщей заразе! Меня от деревни просто с души воротит! Я ни во что не ставлю и не ставил крестьянство и так далее. Вы можете держаться иного мнения. По-моему, село не имеет будущего. Всё деревенское население вообще! Деревня — уже не дойная корова, но всё еще — заповедник грубости и слабоумия, разврата и чванства, вероломства и смертоубийства и неуклонного вымирания! Это уже даже не монополия безмятежности! Нет, как я вижу, более глубокого заблуждения, чем миф об исконном деревенском ладе и о необходимости делать отсюда поучительные выводы, да еще философского свойства, миф о том, что в деревне хоть немного лучше, чем в городе! Совсем наоборот!
Там, где кончается глушь, где мир — лобовая сшибка, вот где благоденствие, вот где достаток. Здесь же им и не пахнет. В эту долину ему путь закрыт. Здесь для него слишком тесно, и слишком грязно, и слишком мерзко. Скалы преграждают ему дорогу. Благосостояние заблудилось бы здесь в одну темную ночь. Оно доходит лишь до предгорий. А тут его ждет темная яма. Здесь только работа, нищета, и больше ничего. Все стежки-дорожки ведут в петлю и в реку. Дерут глотку профсоюзы. Витийствуют партии. А всё остается по-прежнему. В сорок лет деревенские мужики — уже развалины. На краю могилы. Стоит к ним немного приглядеться, прислушаться, и станет ясно, что они готовы просто сигануть вниз, с утеса. Они вешаются в амбарах, в строительных бараках при электростанции, в моечных цехах целлюлозной фабрики. Сама мысль об этом, если хотите знать, часто губит рожениц. Электрические провода доводят их до сумасшествия, а вода в реке ревет, как забиваемая скотина».
Зимой по естественным причинам труднее всего вести работы на стройплощадке, рассказывает инженер. Мы сидим внизу, в зальчике, и художник делает вид, будто ему необычайно интересно то, что говорит инженер. У художника сильные головные боли, но он старается всячески это скрыть, пьет вместе со всеми вино и порой делает какое-то движение рукой, словно хочет убедиться, что Паскаль, которого он носит в кармане пиджака, всё еще на месте.
«А когда надвигаются морозы, с бетоном вообще работать нельзя, — продолжает инженер. — Но заняться есть чем: сейчас мы как раз укладываем мостовую опору. Это небезопасно». Художник спрашивает: «А не холодно вблизи воды-то? У меня мороз по коже, когда я просто гляжу на нее, а как можно целый день стоять над водой, да еще и команды подавать». — «Дело не в холоде. Главное — не страдать головокружением. Если поплывет в глазах, опомниться не успеешь, как полетишь в воду». — «Там, наверное, глубоко?» — спрашивает художник. «В том месте река неглубокая, — говорит инженер, — но бешеная. Даже если ты хороший пловец и силой не обделен, как все наши, едва ли сумеешь выплыть, тебя так подхватит, что вмиг унесет к старой плотине, а там — верная смерть». — «Ах да, — говорит художник, — там ведь есть еще и старая плотина. Ее не снесут, когда закончат электростанцию?» — «Снесут. К тому же она вот-вот развалится». — «Естественно, а сколько людей под вашим началом?» — спрашивает художник. «Две сотни, — отвечает инженер, — но практически всегда меньше, у кого-то выходной, кто-то болеет. В среднем на стройке человек сто восемьдесят». — «Сто восемьдесят! — говорит художник. — Весьма впечатляющая цифра». — «Прежде всего надо сообразить, как лучше их использовать. Где они в самый нужный момент нужнее всего. Тут, конечно, приходится поломать голову. Но на это у меня ночь. Ночью у меня в голове выстраивается всё, что должно быть сделано на следующий день». — «А вы записываете свои соображения?» — спрашивает художник. «Нет, ничего не записываю. У меня всё в голове. А в машине, когда утром еду вниз, привожу в порядок то, что надумал ночью. Часто поручаю тем, которые ужинают в гостинице, передать мои распоряжения дальше. Так я обхожусь без лишней беготни по стройплощадке. Не так-то легко бывает добраться от бригады до бригады. Они работают на большом расстоянии друг от друга. Одна бригада, к примеру, работает на мосту, другая на погрузке в нескольких сотнях метров, у дороги, третья внизу, у каскада». Художник спрашивает: «Где же они обедают?» — «В столовке. Там обедают все, кроме каких-то единиц, которые не заняты на работе. Те поднимаются в гору, чтобы отобедать в гостинице, где получше кормят». — «В столовой, конечно, дешевле, чем здесь?» — интересуется художник. «Дешевле, но не так вкусно». — «А как на Рождество? Все они разъезжаются по домам?» — «Домой едут очень немногие. У большинства и дома-то нет. В столовке устроили рождественский праздник. Я тоже там был». — «А надбавку к празднику руководство предприятия им выплачивает?» — «Да», — отвечает инженер. «И эта надбавка адекватна?» Инженер говорит, что относительно высока, «строительные фирмы не мелочатся, когда речь идет о наградных к праздникам». А вообще-то рабочие и так прилично зарабатывают. Подсобному рабочему там, на площадке, его три тысячи шиллингов обеспечены. «Столько не имеет ни один из учителей средней школы, — говорит художник. — Конечно, работу подсобника там, внизу, не сравнить с работой учителя». — «Ясное дело». Живодер говорит: «У них еще и сверхурочные, и заработок доходит аж до четырех тысяч или и того выше». — «Сверхурочные — это хорошо, — говорит инженер, — но с ними рабочим прямой путь в могилу». Не секрет же, что они становятся легочными больными, нередко ломаются в одночасье, а потом неделями лежат в больнице. «Начальство тоже косо смотрит на перебор со сверхурочными. Приходится платить за недели и месяцы стационарного лечения». Но, если учесть, как они выкладываются там, внизу, «о переплате не может быть и речи». Кроме того, у них и потребности серьезные, им надо и поесть хорошо, и выпить не