художника, сидит в тюрьме, против продажи. Хозяйка-де хочет вовсе уехать из этих мест, где ее, главным образом из-за мужа, сильно невзлюбили. Детям тут тоже несладко. Она готова хоть завтра уйти отсюда, только бы не видеть больше гостиницы. Не говоря уж о том, что хозяин против и всегда будет против продажи, сбыть такую гостиницу «полное невероятие», сказал живодер, да и покупателя найти трудно. Тут и польститься-то не на что, а состояние дома оставляет желать лучшего. «А уж про местоположение я вообще молчу, — добавил живодер. — Хозяйка в первую голову думает о будущем детей. Ей кажется, здесь, в Венге, им ничего хорошего не светит. А больше всего она боится, что муж после освобождения наверняка примется за старое, за прежнее беспутство, которое прервали против его воли». Он якобы пишет, что его отпустят через несколько месяцев «за хорошее поведение» и тогда уж он «наведет порядок» в гостинице. Вообще, вздохнул живодер, большое несчастье выпало этой семье, где никто не понимает ближнего. Хозяйке такой муж не нужен вовсе. Через него она совсем пропадет. Она за последнее время отправила ему не одну передачу, а он даже не поблагодарил как полагается. «Но не грех же помочь человеку, который стал как отрезанный ломоть и слывет преступником. Разве я не прав?» — рассудил живодер. Да, ответил я, такому человеку надо помочь, независимо от того, что он содеял, кем бы его ни считали, что бы ни было у него на совести и как бы он, по воле обстоятельств, ни поступил с другим человеком. Заключенным всегда надо помогать. Не пальцем в них тыкать, а помогать. А способ всегда можно найти. Вот хозяйка ему даже теплые носки послала. Но «уж хозяйка-то его знает, она боится, что, вернувшись домой, он ей такое устроит, прикончит ее, — сказал живодер, — к тому же ему известно, что она донесла на него и в тюрьму его спровадила». А гостиницу можно будет закрывать, как только завершится строительство электростанции и рабочих, которые здесь ели и пили, как ветром сдует. Местные-то гостиницу обходят. Раньше здесь даже свадебные пиры закатывали и на поминках гуляли, как и в других гостиницах, но всё это — дело прошлое. Ни один крестьянин уже носа не кажет, даже парни сюда не идут, хоть их, как известно, не больно-то волнуют «такие дела». «Как только покончат со строительством, мы и с гостиницей покончим», — заявила хозяйка. Но хозяин-то уезжать не хочет. «Здесь же только его родина», — сказала она. А ей вообще хочется оставить гостиничное дело и, может, даже в город перебраться. Уж она там как-нибудь выдюжит. Работу всегда найти можно, если искать не лениться. Сейчас работы на всех хватает, такого еще не было. В долине она не прижилась. Сюда подалась скрепя сердце и лишь потому, что была уже на сносях. На самом деле это было далеко от правды, но звучало вполне убедительно, и я всё время внимательно слушал хозяйку. Живодер добавил: «В городе женщине можно найти легкую работу и вообще не надрываться. К примеру, на какой-нибудь фабрике. Вроде нашей, целлюлозной, там женщины вовсе 'не выкладываются', а деньги получают хорошие. И детишкам на молочишко хватает». Кроме того, дочери у нее уже большие, можно сказать, встают на ноги, и, не ровен час, не одна, так другая замуж выйдет. Всё и без хозяина устроить просто. И тут произнеслась фраза, которая обдала холодом. У хозяйки вырвались слова: «Вот бы его больше не было». Живодер попытался отвлечь ее от страшных мыслей и сказал: «На целлюлозной фабрике ввели премиальную систему». Спросил, не слышал ли я об этом. Но, поняв, что я не горю желанием поддерживать разговор на эту тему, глубокомысленно заметил: «Любой женщине туго пришлось бы с мужиком, у которого такие наклонности, как у ее мужа». Да, нелегко, соглашаюсь я. Хозяйка встала, пошла на кухню и вернулась с «окороком», свежеиспеченным и еще теплым. «Я его сразу нарежу, — сказала она. — Есть повод». Она принялась за дело и предложила нам вволю угощаться. «Лучше всего он идет с изюмом», — заметила она. Вечером она с ног валилась от усталости, а после мытья посуды присела и тут же уснула, но ненадолго, минут на пятнадцать, дочери разбудили. С ними она пошла во двор посмотреть на снеговика, которого они слепили. Снеговик ее напугал, и она тут же вернулась в дом. «Дети даже не поняли, чего я испугалась, но это какой-то страшный снеговик. Дети сами не знают, что сотворили». Потом вдруг снова начались хлопоты, принесла нелегкая нескольких рабочих, и пришли-то уж пьяные, а пива выдули «больше, чем в брюхо лезло». Откуда-то взялся жандарм и выгнал их, но потом заявились другие, несколько нездешних, уже после полуночи, и последнего удалось «выставить» только в час. И тут она вдруг почувствовала себя такой бодрой, какой давно уже не бывала. И тогда они, хозяйка и живодер, решили вообще не ложиться, а просидеть до самого утра в зале. «Да, — сказал я, — часто это имеет немалый смысл — не поспать ночь». И я встал, а они сказали, что посидят здесь до утра, как и было решено. Я поднялся к себе и моментально заснул.

День двадцатый

В шесть часов, по заведенной здесь привычке, я встал с постели и принялся топить печку. Растопку я всегда заготовлял по вечерам, перед сном. В комнате еще темновато, но для умывания света хватает. Холодная вода очень освежает меня, и я бы с удовольствием отправился на прогулку: в деревню и обратно, или вверх до церкви и обратно, или хотя бы до лиственничного леса. Но тогда я разбудил бы весь дом. Хозяйка мне бы этого не спустила. И вот я сижу у окна и смотрю в пространство, но не вижу ничего, кроме древесного ствола и снега, а на снегу — ничего, кроме следов косуль, собак и кур. Я читаю книгу, своего Генри Джеймса, который дает мне прекрасную возможность отвлечься. Затем, когда приходит время завтракать, я спускаюсь в зал и жду художника, чтобы ему не пришлось завтракать в одиночестве. По утрам я страшно голоден. Хозяйка носится, как угорелая, и гонит дочерей в школу. После них дом покидают инженер и живодер, чьи комнаты на втором этаже. Нередко около восьми появляются еще какие-то постояльцы, которых я не видел вечером; после завтрака они продолжат свой путь дальше, это торговцы, бродяги, какие-то издерганные субъекты, отоспавшиеся под этим кровом. Большей частью они плохо одеты, облачены в какие-то дешевые подобия костюмов, у них иззябшие из-за отсутствия перчаток руки, на ногах обычно какие-то утлые полуботиночки, но расплачиваются они, как правило, крупными купюрами, а на завтрак заказывают то, чего я никогда не мог себе позволить, уплетают яйца и копчености, даже бокал вина опрокидывают, несмотря на столь ранний час. Они достают из карманов газеты, откидываются на спинки стульев и делают вид, что в курсе всего на свете. Иногда вижу здесь даже женщин, как было, например, вчера. Это родственницы местных крестьян, в домах которых им не нашлось места для ночлега, так как на всех не хватает постелей. Но в гостинице эти женщины не завтракают, а с утра пораньше на голодный желудок спешат в деревню, где им дадут поесть.

Выйдя из гостиницы, мы с художником отправляемся в деревню, покупаем всякую всячину, топчемся на площади, решая, куда пойти до, а куда — после обеда. «Может быть, поднимемся к церкви», — предлагаю я. «К церкви? — удивляется художник. — Мы же вчера там были». — «Тогда в лиственничный лес». — «В лиственничный лес? — переспрашивает он. — Мы же вчера там были». — «В таком случае в лощину. Или прямо сейчас на станцию?» — «Ладно, пойдемте к станции, — говорит художник. — Это единственное место, куда имеет смысл идти, поскольку там продаются газеты. Если вообще есть такое место, куда имеет смысл идти, если вообще в чем-то есть смысл. А есть ли?» Потом мы стоим перед витриной сапожной мастерской и удивляемся: до чего же дешевую обувь приходится продавать сапожнику. «Но это всё не ахти какой качественный товар, — говорит Штраух. — Видите, это даже не кожа». Затем мы пересекаем площадь и заглядываем в правление общины, где с художником любезно здороваются. «Здесь все меня знают, — бормочет он. — А их любезность объясняется тем, что они всегда ждут от меня денежных пожертвований. Но больше ничего не получат. Разве что для священника сделаю исключение, а общине — ни гроша. Они даже скамеек новых не ставят, старые развалились, а община и не чешется». Потом мы прошли между двумя самыми старыми зданиями — школой и домом мясника, а внизу перед нами простиралась долина. «Смотрите, — сказал он, — вот вам великая мерзость. Взгляните на эти казенные дома железнодорожников! Видите: электростанция! А вон — целлюлозная фабрика! Внизу бегают люди, как встревоженные насекомые! Смотрите: вон дом врача! Дом архитектора! Пивоварня! Станция! Смотрите!» Он заметно устал. Неожиданный вопрос: «Не знаете, что сегодня на обед? Неужели не знаете?» И еще он сказал: «Видели бы вы, как лет десять назад я лихо брал эти подъемы. Скок туда! Прыг сюда! Видите: вон там пятнышко белеет, на самом верху. Это часовня. Мимо этой часовни я раньше ходил совсем один до самого Хохкенига, вплоть до мощного горного массива, которого отсюда не видно. Но из усадьбы винокура в ясный день можно разглядеть зубцы на гребне этого известнякового чудовища».

Обедаем мы вместе. Потом художник идет прилечь, а я читаю Генри Джеймса. Часто бывает так, что

Вы читаете Стужа
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату