обречённости, спустилось на нас. Откуда мне знать,
— Там кто-то есть.
Все обернулись — на склоне, за нашей с Граном палаткой, маячил в темноте невысокий женский силуэт. Не шевелился.
— Эй! — позвал Сорокин. Женщина не двинулась и не ответила. — Здрасте! — крикнул Сашка ещё раз — то же. Гран сорвался с места и в два больших прыжка был рядом с ней.
— Это камень! — крикнул оттуда, и мы потянулись за ним.
В кустах действительно стоял каменный столб, обликом напоминающий коренастую девушку лет пятнадцати. В сетке линий, трещин и сколов проступали черты лица, волос, одежды. Стоять рядом с ней в надвигающейся темноте было жутко — слишком сильно походила она на человека.
— Хран местный, — вполголоса проговорил Сорокин.
— Она похожа на шаманку, — сказала Настя.
— Это хороший знак, — сказал Гран. — Здесь интересное место, может быть много духов. Будет славная охота, — добавил, довольный, и улыбнулся. Меня передёрнуло.
— Помоги мне спуститься, — попросила и опёрлась на Сашкину руку.
Из невидимой в темноте тучки принялась сыпаться холодная, белая крупа — так нас встречало заветное наше Озеро.
А теперь они собрались и ушли. Налегке, под солнышком, вниз. Радостно и легко. Уже через пару часов такого пути прошли всё Озеро и попали на проторенную тропу. По ней пошли вдоль реки, с шумом устремляющейся ниже. Скоро увидели две палатки, но стояли они поодаль тропы, и людей поблизости видно не было. Они остановились, сняв рюкзаки, передохнули, но никто не появился; пошли дальше.
У первых же людей, что встретились им, Сорокин стрельнул покурить. Стоял и довольно щурился, из рыжей своей щетины пуская дым, пока Настя расспрашивала про тропу. Могла и не расспрашивать: она была проста и очевидна. Пройдя ещё совсем немного, они попали к заводи реки, где стоял палаточный лагерь, была баня и даже магазин: консервы, пиво, сигареты, хлеб. Они купят тушёнки, уломают банщиков пустить их помыться за одну цену, а пивом их угостят на халяву те, с кем рядом встанут на ночь.
На утро они пойдут дальше. Те люди, к которым пристроились с вечера, дадут им сахар и заварку и накормят перед отходом макаронами с их же, купленной накануне тушёнкой. Вновь они будут налегке и под солнышком, и настроение станет прибывать, чем ниже будут спускаться. В полдень с трудом перейдут речку вброд, будут отдыхать на рюкзаках, потом собьются с тропы, но встретят сплавщиков, которые укажут, куда идти дальше. Получат от них сухарей и банку сгущёнки. Совсем довольные, отправятся они дальше.
Я сижу и смотрю на тени. Тени от облаков, они сменяются на глади Озера, несутся и исчезают. Зачем мне следить за нашими друзьями, если те уже и думать о нас забыли? Зачем знать мне, что с ними и что дальше будет? Тени от облаков вновь покрыли Озеро и кусочек берега, на котором сижу, но вот опять побежали прочь, вниз по течению реки, в долину.
Я становлюсь кусочком этой земли. Болезнь отделила меня от спутников, и теперь мне кажется, что моя внутренняя скорость, та, с которой текут во мне чувства, скоро сравнится со скоростью кедра или этого куста, под которым сижу. Люди неисчислимо быстрее меня. У моих друзей могло быть и нетерпение, и досада, — всё то, что не позволило им сидеть здесь больше трёх дней. Я и не заметила, как у них накопилась усталость от этого места, мне же ничего не остаётся, как быть здесь и ждать.
Пауза в движении учит меня видеть мир по-другому. Отсюда, из ущелья меж гор, под морозным дыханием ледникового хребта, из-под корней кедров мне виден мир больше и шире, чем видится внизу, в городах и долине. Там он разменивается на суету, которая застилает его, — здесь прозрачен и ясен, а суета представляется тем, что она есть — пылью на вечных вещах. Я вижу людей, их заботы, то, что толкает их на поступки, и то, что останавливает на пути. Вижу сплетение дорог — тех дорог, на которых мне ещё предстоит или же никогда не суждено появиться. Мне легко следить за теми, кто покинул нас, а, проследив дальше, вижу внизу других, кто потерял нас и ищет. Вижу и свою дорогу, и мне кажется, вижу сейчас вширь и вглубь, ясно, от самого истока и дальше, и только страх и суеверие не позволяют мне глядеть туда, в тёмный туман, до конца.
Здесь легко думается о смерти и совсем не так, как в городе — не о чьей-то или своей, и даже будто не о смерти вовсе: здесь легко думается о том самом лопухе, что будет некогда из всех нас расти. И — не страшно, хотя в городе хочется, чтобы было что-то другое,
Не станет меня, не станет других, исчезнут все города и государства, а лопухи, и деревья, и горы останутся, и будут расти, и дела им не будет до того, что нас уже нет. Они и есть жизнь, и они — вечны, и мне не страшно ими стать. Разве не в сознании вечной жизни всего перешагиваем, изживаем мы из себя смерть?
Ночами было холодно так, как не было за всё время нашего сюда пути. Дрожали и кутались в спальники, пытаясь согреться, натягивали на себя всю одежду из рюкзаков, но и это плохо спасало.
Каждую ночь нашу палатку штурмовали мыши: они прыгали на тент и сползали вниз, потом снова прыгали и снова сползали, так бесконечно, мы засыпали раньше, чем это прекращалось. И прыгали они так высоко, что казалось: кто-то специально бросает их нам на тент. Если думать так, становилось немного страшно.
— Это она так с нами играет, — шутила я. — Та девушка, что у нас тут стоит. Она местная повелительница животных. Сибирская Диана.
Мы лежали, выглядывая из спальников, присматриваясь к теням на тенте и прислушиваясь к играм мышей. Почти не шевелились и говорили шепотом.
— Чачкан, — ответил однажды Гран. — Это её так зовут. Чачкан значит мышь у народов, что искони живут в этих горах.
— Ага. Мышка.
Их путь выйдет на заболоченный луг, и они снова собьются. Трава по пояс, а под ногами — вода, тропы веером разбегаются, но ведут в никуда, исчезая. Они поплутают, потом выйдут к ручью и пойдут вдоль него напрямую, иногда ступая прямо в потоке, пока не выйдут снова в лес, к быстрому спуску, где по утоптанной тропе придётся прыгать, как по высоким ступеням. Они ускорятся, и даже сырые ноги не будут портить настроение.
Когда облаков нет, можно загорать. Но под тучкой и ветром холодно, хоть натягивай свитер. Потому постоянно легко знобит, но я уже привыкла. Сижу и смотрю, как вода слабо плещется о берег — мерно, редко, как будто Озеро дышит.
Гран собирает хворост, уходит надолго и приносит целые охапки сухостоя и толстые паленья. Уже натаскал столько, что хватит на пионерский костёр. Спросить его, не собирается ли он растапливать тут ледники? Усмехнётся и промолчит. Ему нравится это место. Он всегда что-то делает, хотя не говорит что. Уйдёт в одну сторону, вывалится на поляну с другой, и глаза такие, как у кота после удачной охоты. Я спросила его как-то:
«Гран, чем ты занят?»
«Я выслеживаю силу», — был мне ответ.
В другой раз, еле сдерживая смех, рассказал, что ловит здесь по ущельям духов, но каждый раз на его призыв из кустов появляется Сорокин с какой-нибудь веточкой в руках.
Грану никто не нужен для охоты, потому он и не тяготился стоянием. Сашка тоже был занят, изучал местную флору и говорил, что тут собрано почти всё, что мы встречали по пути сюда. Только Настя была мрачна и слишком явно тяготилась бездельем. Избегала меня, шаталась меж палаток или на берегу метрах в пятидесяти. Я смотрела на неё и думала: а вдруг именно затем, чтоб нам с тобой узнать и понять друг друга, сделала дорога передышку? Но мы так и не сказали с ней за эти дни ни слова.