Какая тишина.

Но почему я в халате, когда она явно пришла откуда-то снаружи? Я чувствую иголочки холода, вытряхнувшиеся из складок её жакета (три блестящие чёрные пуговицы, карман косой, и узкий бархатный воротничок; как видишь, я всё помню), когда она встаёт и тюк-тюк-тюк отходит к окну, где замирает, скрестив руки и глядя на улицу. Иногда я вижу всё это проще, словно бы чужими глазами, вижу Счастливую Долину сердца, где мне так хотелось бы хоть один часок погулять рука в руку, быть может, с моими умершими.

День пятится перед наступающим мраком. Я снова на том же месте, словно миг нескончаем. На улице глухо ревёт ветер, окно дрожит, над сгорбленными крышами большие, тёмные, смутные тучи кипят, как грязные морские волны. Слёзы мои высохли, лицо словно остекленело. В оловянном свете от окна А. превращается в тёмный камень, и голос её, когда она заговорила, кажется искусственным голосом сивиллы. Она принимается рассказывать мне, как школьницей в Париже убежав из конвента, она как-то раз провела ночь в борделе и шла со всяким, кто хотел, их было двадцать или тридцать мужчин без лиц, она потеряла счёт. Никогда она не осознавала себя так ясно и в то же время со стороны, не была такой свободной от самой себя и вообще от всего. В быстро гаснущем полусвете она плавно повела по воздуху рукой. «Вот так, — тихо произносит она. — Совершенно свободной».

5. ПОХИЩЕНИЕ ГАНИМЕДА, 1620

Л. Э. ван Олбейн (1573–1621)

Медь, масло, 7 3/4 х 7 дюйма (19,2 х 17,8 см)

Хотя ван Олбейн и не пользуется славой миниатюриста, его талант, как он ни скромен, с особенной, быть может, полнотой проявился в работах малого масштаба, в чём мы можем убедиться, глядя на эту маленькую, прелестно написанную сценку, редкостный экспонат в этом собрании редкостей. Что прежде всего бросается в глаза, это явное намерение художника избежать сентиментальности — намерение, приведшее, по мнению ряда комментаторов, к полному отсутствию сантиментов, переживаний, что, уж конечно, не входило в его цели — пример того, как вместе с водой выплёскивают ребёнка или, в данном случае, — отрока. Но такое суждение представляется ошибочным. Ван Олбейн в этой работе соединил своё искусство признанного мастера голландского жанра с элементами знаний, полученных в течение зимы, которую он провёл в начале 1600-х годов в Венеции и Риме. Здесь заметны такие разные влияния, как Тинторетто — в смелой и драматичной динамике композиции; и Пармиджанино — в странной удлинённости фигур; тогда как почти неземная, возвышенная трактовка сюжета и мечтательное жизнелюбие предвосхищают небесноустремлённые работы Гаулли и Тьеполо. В мягкости текстуры и в прозрачной тонкости красочного слоя можно видеть свидетельство того, что за время пребывания в Италии ван Олбейн усердно изучал также полотна Перуджино и Рафаэля. Замечательно выписанная фигура Ганимеда трактована одновременно и как изображение индивидуума, реального человека, юноши (рассказывают, что художнику позировал родной сын), и как отвлечённый символ отроческой красоты. Какое сильное впечатление производит сопоставление витальной грации юного человеческого существа во фригийском колпаке и плаще, перекинутом через плечо, и неумолимой силы дикой птицы, вцепившейся в него своими ужасными когтями! Могучий орёл, рвущийся ввысь, с его злобным глазом, мускулисто выгнутой шеей и взмахом бронзовых крыльев, символизирует мощь и беспощадное величие бога. Этот бог — не Отец наш, иже есть на небесах, не хранитель наш в облаках; это deus invidus, гневное божество, которое убивает наших детей, больше Танатос, смерть, чем Зевс-Спаситель. Хотя отрок крупнее птицы, у нас не возникает сомнений в том, кто сильнее, когти, охватившие тонкие бёдра, держат осторожно, но мы ощущаем их неодолимую силу, а вскинутая рука Ганимеда выражает боль, утрату и покорность. Этот жест — одновременно и отчаянный призыв на помощь, и последний взмах прощания с миром смертных, откуда несчастного вырвала когтистая лапа. Напротив, отец Ганимеда царь Трой, стоящий на мшистой вершине Иды, выглядит слишком театрально. Руки его в беспомощной мольбе тянутся вверх, по щекам струятся слёзы, но в его страдания как-то не верится. Он производит впечатление человека, который знает, что на него смотрят и что от него многого ожидают. Невольно задаёшься вопросом: почему художническое чутьё тут подвело автора? Не перестарался ли он, изображая отцовское горе, не добавил ли свою личную заботу, своё собственное переживание? Эти слёзы, художник, кажется, писал их кисточкой об один колонковый волосок. Помнишь, я показывал их тебе через лупу? От твоего дыхания поверхность картины затуманивалась и снова светлела, сценка то меркла, то вновь проступала как из горных туманов. У тебя на щеке оказалась родинка, я её раньше не заметил, из неё рос один-единственный волосок. «А ему-то что?» — сказала ты. Так что в тот день, любовь моя, мы с тобой сблизили головы в осенней дождливой тишине и на миг стали почти совсем такими, какие мы есть. Геба смотрит из облаков, как к ней возносится мальчик в когтях её отца. Видит ли она в нём того, кто перехватит у неё место виночерпия на пиру бессмеотных? В руках у неё золотая чаша, которую бог возьмёт у неё, своей дочери, и отдаст смертному отроку. В конце все оказываются в проигрыше. Вскоре после создания этой миниатюры ван Олбейн, в горе из-за смерти любимого сына да ещё, говорят, оставленный любовницей, выпил яду из золочёной чаши и умер в канун своего сорокавосьмилетия. У богов есть чувство юмора, но они не знают милосердия.

Больше даже, чем мои личные привидения, меня тревожила мысль о живых фантомах, обитающих в доме. Я всё время боялся, что в один прекрасный день щёлкнет и распахнётся потайная дверь и кто-то застанет нас кувыркающимися на постели или запарившимися и обессиленно распластавшимися на полу с переплетёнными ногами и руками. Я и сейчас диву даюсь, почему этого не было? А может, было? Может быть, Франси всё-таки как-то заглянул к нам, но мы были слишком заняты, чтобы его заметить — я верю, что этот человек мог бы пролезть в самую узкую щёлку, — и он тихо убрался восвояси, прикарманив нашу тайну? Он постоянно находился где-то поблизости, шнырял по дому, топал вверх-вниз по лестнице своей кособокой походкой. У него была пугающая привычка возникать неожиданно на каком-нибудь пороге или на тёмной лестничной площадке: кисть руки, глаз, ухмылка и такой причмокивающий звук, который он издавал губами, будто погонял лошадь. Ещё он имел обыкновение в шутку отдавать мне честь при встрече, подносил два пальца ко лбу и тут же лениво опускал руку. А ещё он забавлялся тем, что изображал удивление, когда сталкивался со мной — останавливался как вкопанный, выпучив глаза и разинув рот в немом возгласе изумления и восторга. Однажды я его увидел вблизи нашей комнаты за поворотом коридора, с ним был Голл, живописец. Я думал, это идёт А., и чуть было не окликнул её по имени (ах эти нетерпеливые игры новоявленных любовников!). Он, должно быть, заметил испуг на моём лице и, осклабившись, остановился. Голл, тащившийся следом, чуть было не налетел на него, выругался и посмотрел на меня волком. Это был приземистый бородач с неправдоподобно большим брюхом, словно под его измазанной красками блузой засунута пара диванных подушек. У него были маленькие чёрные зоркие глазки и красный, как у клоуна, нос. Он держался скованно, чуть кренясь набок и отдуваясь, словно был слишком туго затянут в одежду, и от этого на всё смотрел недовольно, с еле сдерживаемой враждебностью (как мне нравятся эти случайные карикатурные зарисовки!). Уже издали я почувствовал запах немытого тела и нижнего белья, которое давно следовало бы сменить. «Это ещё кто?» — прорычал он. Франси с издевательской изысканностью представил нас друг другу. «…А это Голл, — заключил он, — художник и, как и вы, мистер Морроу, учёный специалист». Голл хмыкнул, отвернулся и сделал неудачную попытку пнуть пса Принца, который стоял на лестничной площадке, подняв блестящий чёрный нос и поглядывая вокруг, словно окружённый стаей своих собратьев. Я вспотел от волнения, представляя себе, как сейчас по лестнице, опустив по обыкновению голову, взбежит А. и вдруг, завидев нас, остановится. Франси с удовлетворением наблюдал за мной. «У вас немного взволнованный вид, — сказал он мне. — Вы никого не ждёте?» Голл уже спускался по лестнице. «Ну, что я говорил?» — сердито крикнул он снизу. Франси тронул меня за рукав. «Пошли выпьем с нами, — шепнул он. — Не обращайте на Голла внимание».

Вы читаете Афина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату