Мы спустились в большой зал, где я первый раз увидел Мордена. Деревянные козлы, или что это было, по-прежнему свисали с потолка на размочаленных верёвках, и грязно-белое полотнище всё так же опускалось складками из верхнего угла оконной рамы. На полу лежали тусклые трапециевидные пятна осеннего дневного света. Мы уселись на венские стулья, они по-стариковски жалобно застонали скрипучими голосами. У Голла оказался глиняный кувшин с изогнутой ручкой, он просунул в неё большой палец, поднял кувшин на плечо и стал пить из горлышка щедрыми глотками, ёкая кадыком. Наконец оторвался, крякнул и отёр губы тыльной стороной кисти.
— Хороша, а? — спросил Франси.
Голл протянул кувшин мне. Глаза у него заслезились.
— Самогонка, — хрипло уточнил он. — Хозяйка гонит в сарае.
Франси засмеялся:
— Нет, мистер Морроу предпочитает шампанское.
Под их взглядами я опасливо сделал глоток, стараясь не думать о слюнявых губах Голла на закраине горлышка. Безвкусная жидкость, только вспышка серебряного огня на языке и побежавший во все стороны ожог.
— Сейчас обратно выплеснет, — весело предостерёг Франси.
Я передал кувшин ему, и он, умело приладив его на плече, тоже отпил из горлышка. Теперь глаза заслезились у меня.
— Из картошки, — похвалился Голл. — На самогон картошка лучше всего идёт.
По-моему, я уже раньше говорил, что, к сожалению, всю жизнь питаю слабость к жизни низов. Эта склонность плохо вяжется с моим, как я считаю, в остальном вполне достойным, чтобы не сказать — патрицианским темпераментом. В давние времена, разъезжая по свету, я через час после прибытия на место уже безошибочно определял там чутьём самый грязный притон. Чем непристойнее заведение и чем безобразнее в нём публика, тем мне больше по вкусу. Наверно, привлекала опасность, это захватывающее дух трепетание под ложечкой, и подмывало переступить черту, немного запачкаться грязью этого жалкого мира. Потому что я никогда не ощущал себя там своим, напротив. Я до вечера (днём лучше всего) просиживал на табурете, облокотясь о стойку и держа в пальцах запотевший стакан льдисто-голубой ядовито-соблазнительной жидкости, и с восхищением и некоторой даже завистью наблюдал за людишками, которые в своей мелкотравчатой низости гораздо естественнее, искреннее, чем я когда-нибудь смог бы стать. Некоторых из них, преимущественно мужчин, отличала элегантная нервозная способность моментальной реакции на всё, а я считал это непременным свойством взрослого, бывалого мужчины. Есть и другой тип, характерным образчиком которого как раз и может служить Голл: весь — замкнутость на себе, неудовлетворённость и копящаяся в глубине души злость.
К которому я бы хотел принадлежать? Наверно, к смеси того и другого? Или же ни к тому, ни к этому, а к какой-то третьей разновидности, ещё гораздо более отталкивающей? Кувшин вернулся ко мне, и на этот раз я сделал от души большой, долгий, огненный глоток, а затем передал кувшин Голлу, широко улыбнулся и со скрытой иронией провозгласил: «За здоровье честной компании!»
Они обсуждали своего знакомого живописца по имени Паки Планкет.
— Да ну, он маляр, — утверждал Голл. — Маляр и больше ничего!
Франси подумал и кивнул.
— Но дело, однако же, делать умеет, — возразил он, подмигнув мне.
Рябое лицо Голла почернело.
— Маляр! — повторил он со страстью и яростно, звучно поскрёб клочковатую бороду, больше походившую на разросшийся у него на подбородке лишайник.
Кувшин снова очутился у меня. Надо же, как он быстро оборачивался. Мне припомнились рассказы о жителях Дикого Запада, сходивших с ума от самогона. У них мозги превращались в кашу и языки гнили прямо во рту. Умора да и только.
Я выпил за здоровье моих собутыльников, на этот раз провозгласив тост во весь голос. И рассмеялся.
Голл посмотрел на меня неодобрительно, буркнул:
— Сланте[6], — а потом спросил у Франси, указав на меня большим пальцем: — Кто он такой? Западный сакс какой-нибудь или кто?
Вскоре я заметил, что воздух загустел, стал вязким, и где-то в центре всего стучит медленный, гулкий пульс. Мне захотелось подняться, но я почему-то забыл, как это делается, не то что физически не в состоянии, а не мог мысль собрать и направить на это дело. Случай скорее интересный, чем огорчительный, и ужасно забавный. Я был словно гуттаперчевый мячик на резинке, которая, гудя, растягивалась, тянулась вверх по лестнице, в потайную комнату, где, я представлял себе, ждёт меня А. — сидит, подобрав ноги, в изножье нашей постели, в уголке рта тлеет сигарета, один глаз прищурен от дыма, подбородок прижат к коленям — и греет ладонями озябшие босые ступни, моя девочка-обезьянка. Хотелось бы знать, ещё когда ты была со мной, у тебя тоже бывали такие переходы от желания к скуке, которые меня так смущали? Иногда, даже прижимая тебя к груди, я вдруг чувствовал, что мне ужасно хочется оказаться где-нибудь в другом месте, остаться одному, освободиться. (Зачем я вспоминаю об этом, зачем пишу такие вещи, когда на самом деле мне хочется только одного: выть от боли так страшно и пронзительно, чтобы ты услышала, где бы ты сейчас ни находилась, и кровь в твоих жилах превратилась бы в воду.) В носу у меня защекотало, и я понял, немного удивившись и почему-то обрадовавшись, что сейчас расплачусь.
— Беда с моими работами та, — мрачно говорил Голл, — что лучшие из них никто не оценит по достоинству.
Франси хмыкнул. «Что верно, то верно», — согласился он, и пёс у его ног поднял голову и посмотрел на него с укоризной.
Сорочьи глазки Голла затуманились, рябой нос из вишнёвого стал яростно свекольным.
Я великодушно поинтересовался, глотая непролитые слёзы, какого рода работы он пишет. (Кажется, я тогда ещё думал, что он тоже простой маляр.) Он бросил на меня ещё один чёрный взгляд и не снизошёл до ответа.
— С фигурами! — громко ответил за него Франси и изобразил ладонями в воздухе округлые формы. — Отличные вещи. Лесные сцены, девчонки в рубашонках. — Он шлёпнул меня по колену. — Вы бы посмотрели, вполне в вашем вкусе. Можете мне поверить.
Голл оглянулся на него в негодовании.
— Заткни глотку, Франси, — выговорил он заплетающимся языком.
Я принялся им рассказывать о своей встрече с инспектором Хэккетом. На мой взгляд, это была ужасно смешная история. Я широко размахивал руками и уснащал свою речь остроумными выражениями. «Да ну? Ей-богу?» — переспрашивал Франси. Глаза у него смотрели в разные стороны, и когда он вздумал закурить, то рассыпал на пол всю пачку сигарет, а Голл рассмеялся во всю глотку. Раскочегарив наконец курево, Франси затих и задумался, кивая и подслеповато глядя мне в колени.
— С фараонами, выходит, дружбу водите? — произнёс он в заключение, и мы все трое покатились со смеху, как будто он отпустил остроумную шутку.
А через минуту, так мне, во всяком случае, показалось, я себе на удивление, бодро, хотя и не вполне твёрдо, шагал по Рю-стрит, размахивая руками и тяжело дыша. Тротуар был какой-то странно неровный, плиты норовили предательски накрениться, когда я хотел на них наступить. Я представления не имел, куда направляюсь, но направлялся туда очень решительно. Солнце с язвительным прищуром светило в глаза. На углу Ормонд-стрит, поблизости от того места, где А. со мной первый раз заговорила, был припаркован большой старомодный американский автомобиль бледно-розового цвета с хвостовыми закрылками и замысловато составленными многоэтажными задними огнями. При моём приближении дверца с водительской стороны отпахнулась, наружу по-балетному ловко вывинтился здоровенный детина и стал у меня на пути. Я, отдуваясь, остановился.
— Папаня хочет переговорить, — объявил он.
Только тут я узнал в нём того лупоглазого амбала, что стоял у калитки и грозно смотрел на меня в тот день, когда мы с Морденом ездили за город. В его облике было что-то знакомое — я и тогда это заметил, — как будто под панцирным покровом каменных мышц пряталась его другая, более тонкая версия, призрачный нежный эльф, которого я уже видел где-то раньше. В этот раз на нём был дорогой тёмный,