— Зезe!
— Да, папа.
Я быстро вскочил. Папе, наверное, очень понравилось и он хотел бы, чтобы я пел ему поближе.
— Что ты поешь?
Я повторил:
— Кто тебе научил этой песне?
Его глаза приобрели тяжелый блеск, как будто бы он сошел с ума.
— Это был дон Альворадо.
— Я же говорил тебе, что не хочу, чтобы ты ходил в его компании.
Он ничего мне не говорил. Думаю, что он даже не знал, что я работал помощником певца.
— Повтори песню снова.
— Это модное танго.
На моей щеке взорвалась оплеуха.
— Пой снова.
Еще одна оплеуха, другая и еще одна. Слезы сами по себе катились из моих глаз.
— Давай, продолжай петь.
Мое лицо почти не могло двигаться, его бросало из одной стороны в другую Мои глаза открывались и закрывались под ударами оплеух. Я не понимал, надо ли остановиться или подчиняться…. Но моя боль обернулась решением. Это будут последние побои, которые я вынесу; последние, хотя бы даже мне придется умереть.
Когда он остановился немного и приказал мне петь, я не пел. Я посмотрел на папу с огромным презрением и сказал:
— Убийца!.. Убей меня один раз. Тюрьма там для того, чтобы отомстить за меня.
Безумный от ярости, он тогда вскочил со своего кресла-качалки. Снял свой ремень. Тот ремень, который имел две металлические пряжки и стал исступленно обзывать меня. Собакой, поддонком, бесполезным бродягой, наверное, его отец говорил ему так же.
Ремень с ужасной силой и свистом бил по моему телу. Казалось, что у него было тысяча пальцев, которые метко попадали в любую часть моего тела. Я упал, вцепившись за угол стены. Был уверен, что он меня убьет. Я еще смог услышать голос Глории, которая пришла спасти меня. Глория единственная с белокурыми волосами, как и я. Глория, которую никто не задевал. Она схватила руку папы и остановила удар.
— Папа! Папа! Ради Бога, бей меня, только не бей больше этого ребенка!
— Он швырнул ремень на стол и провел руками по лицу. Она плакала по нему и по мне.
— Я потерял голову. Думал, что он шутит надо мною, из-за недостатка уважения ко мне.
Когда Глория подняла меня с пола, я потерял сознание. Придя в себя я стал ощущать происходящее, но уже горел в жару. Мама и Глория сидели у изголовья и говорили ласковые слова. В столовой двигалось много народа. Даже позвали Диндинью. Каждое движение вызывало у меня боль. Потом я понял, что хотели вызвать врача, но не осмелились.
Глория принесла мне бульон, который приготовила и пыталась дать мне несколько ложек. Я плохо дышал и тем более не мог глотать. Погрузился в отвратительную дремоту и когда очнулся, боль уменьшилась. Но мама и Глория сидели около меня. Мама всю ночь просидела возле меня и только рано на рассвете поднялась, чтобы привести себя в порядок. Ей надо было идти на работу. Когда она подошла попрощаться, то я взял ее за шею.
— Ничего не будет, сынок. Завтра ты уже будешь здоров…
— Мама…. Я высказал ей тихо, возможно, самое большое обвинение в жизни.
— Мама, я не должен был родиться. Я должен был быть, как мой шар…
Она грустно погладила мою голову.
— Все должны рождаться такими, какими рождаются. Ты тоже. Только иногда, Зезe, ты бываешь слишком дерзким…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Кроткая и странная просьба
Мне потребовалась неделя, чтобы оправиться от всего. Мое уныние происходило ни от боли, и ни от ударов. Надо признать, что дома стали относиться ко мне хорошо, однако это у меня вызывало подозрение. Но кое-чего недоставало. Нечто важное, что сделало бы меня прежним, может быть вернуло бы веру в людей, в их доброту. Я был спокойным, не выказывал желания ни к чему, почти всегда сидел около Мизинца, смотрел на суету вокруг, потеряв интерес ко всему. Никаких бесед с ним, ни выслушиваний его историй. Самое большее, что я позволял, это оставаться своему братику рядом. Делать вагончики фуникулера, как на Сахарной Голове из пуговиц, которые он обожал, и заставлять подниматься и опускаться сотню вагончиков весь день. Я смотрел на него с огромной нежностью, потому что когда сам был ребенком, мне тоже нравилось это…
Глория была обеспокоена моим молчанием. Она сама приносила мне горы карточек, мою сумку с шариками, в которые я не играл. У меня не было желания сходить в кино или пойти чистить обувь. Правда была в том, что я не мог найти способа, вытащить мою боль изнутри. Зверски и злобно избитый непонятно за что…
Глория спрашивала меня о моем воображаемом мире.
— Их нет, они далеко уехали…
Ясно, что я говорил о Фреде Топмсоне и о других друзьях.
Однако она ничего не знала о перевороте произошедшем внутри меня. Какое решение я принял. Надо сменить кинофильмы. Нет больше кинофильмов ни о ковбоях, ни об индейцах, ни о чем! Отныне и впредь, я буду ходить смотреть, только фильмы о любви, как их называют взрослые. Со многими поцелуями, многими объятиями и, где все любят друг друга. Уж, если я годился только для битья, то, по крайней мере, хоть смогу посмотреть, как любят другие.