Пришло время расстаться с ним. Навсегда, как с детством, юностью. Переступить еще одну разделительную черту, пройти еще одну границу, и больше не парить над землей, а встать на нее и ощутить под ногами твердость почвы, смириться с ней и идти дальше, к следующей полосе, к другой границе.
Так взрослеют, шаг за шагом, боль за болью приобретая опыт и теряя наивность взглядов и легкость походки. Черствая расчетливость сменяет гипотетические рассуждения о смысле жизни и человеческом назначении. Они объединяются и давят нас стандартом, вложенным в одну фразу, высказанную давным- давно и совсем по другому поводу, выученную, но так и не понятую. Непринятую в те светлые годы юности, когда чувства будоражат разум и переполняют сердце. Ты еще защищен от грубости реального мира крепким тылом родни, окрылен открывающимися возможностями, твердо уверен, что именно тебя ждут великие открытия и совсем иной путь, чем многих других, уже избитых, а порой и забитых жизнью. И смысл слов 'жизнь нужно прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы' еще не укладывается в голове. Ты зубришь фразу, не вникая в смысл, не принимая суть, и живешь, отвергая наставление, забывая напрочь на многие десятилетия….чтобы вспомнить и осознать, наконец, признать их гениальную точность, сидя на самом дне выкопанной тобой же ямы, в темноте и по макушку в грязи.
И подумалось отстраненно: а мне больно за каждый день, за каждый прожитый год, за каждый не использованный шанс, за каждый груз, что переложен на плечи близких. И отдельно — за свою эгоистичную любовь, что лишь брала, но разве что давала взамен? И хоть плачь — ничего не изменишь — позади двадцать девять лет жизни в стрекозьем порхании прямо по сюжету басни Крылова.
Но я еще не умерла, не умру и попытаюсь все исправить. Исправлю. Ради своих братьев, ради их спокойствия и счастья пойду на все…даже на аборт. И буду жить. Ради них, для них. Прочь эгоизм. Меня больше нет, есть только Алеша, Андрюша, Сергей. И пусть мне осталась лишь капля жизни, я отдам ее им.
И Оле.
— Прости меня, Олечка. Прости, пожалуйста. Обещай, что не оставишь Сережу, если что случится. Он…впрочем, ты знаешь, какой он. Его постоянно нужно сдерживать, защищать от себя самого. Я знаю, тебе это по силам. Вы так похожи, только ты более рассудочна…Обещай, что будешь рядом с ним, что не бросишь, поможешь и не отпустишь от себя.
Ольга прищурилась и окинула меня внимательным, пытливым взглядом, выискивая в моем лице, причину столь странного вывода. И не нашла, нахмурилась недовольно, пряча тревогу под полуопущенные ресницы и наплевательский, немного желчный тон:
— Ты мне, подруга, депрессивную философию оставь. Вот еще — 'что случись!' А что случись? Не ты первая, не ты последняя, от аборта еще ни кто не умирал, да и срок маленький, осложнений минимум. Утром легла, вечером — дома. Тоже подвиг! И с Сереженькой твоим ничего не сделается, не дитя — 'присмотри, обогрей, помоги!' Ага, с ложки кормить буду и за ручку водить. Нянюшку нашла! Спасибочки! Вообще, сейчас я немного очнусь и найду телефон одного очень хорошего, нужного, а в данной ситуации незаменимого человека. Сделают все по высшему классу в стационарных условиях.
— Ты опять об аборте?
— Нет. О прогулке на Ямайку за ромом, — буркнула Оля, шаря взглядом по кухне. — Куда ж я записную книжку дела?
— Оля, я еще не решила…
— Природа решила. Да пойми ты, Аня, нет у тебя выбора. Совсем. Хочешь родить урода с букетом врожденных патологий? А другого и не получится от родного брата…Ладно, посмотри на ситуацию с другой стороны: ты что, всерьез веришь, что доносишь, родишь? И выживешь? Нет. Сама понимаешь, потому и разговор завела о Сереге. О других братьях подумай. На кого их кинуть собираешься? На меня? А они согласны? Я точно — нет. Хлопотные вы…
— Да причем туту братья? — возмутилась я.
— Да притом! Ты же центр семьи Шабуриных. Объясняла уже! Ты ствол, они — ветки. Ствол сруби, что с ветками станет? Так-то. Сиди, коньяк вон выпей и шоколад поешь, а я сейчас, — пошла записную искать, оставив меня в глубокой задумчивости.
Никогда я не думала, что являюсь стержнем семьи. Мне на этой роли представлялся Алеша. По праву старшего, мудрого. Но со стороны, оказывается, виделось иное.
Я прислонилась лбом к поверхности стола и закрыла глаза, пытаясь настроить себя на неизбежное, убедить в необходимости и правильности столь омерзительного решения. И скатывалась в слезливый минор сожалений о непоправимости собственных поступков, о безвозвратно прожитом отрезке жизни, о себе и ребенке, которому не суждено родиться, о Сереже, который никогда не узнает, что мог стать отцом, об Алеше, об Андрее.
И хоть я понимала, что предложение Оли спасало не только меня от неприятностей и, возможно, смерти, как однозначно спасало моих братьев от черноты одиночества и горя, и все же мысль о расставании с малышом была невыносимой. Да, он слабое звено, досадное и опасное в данном раскладе, и потому должен исчезнуть, сгинуть из нашей жизни. Но его убийство было для меня равносильно самоубийству. Я не представляла, как буду жить без него, как смогу забыть, что он был, жил, рос и креп во мне. Как смогу свыкнуться с мыслью, что убила его, сама, фактически — собственноручно. Безжалостно вытравила, по сути, часть себя. Как я буду жить с этим дальше, смогу ли?
Но если оставить все, как есть, то я обреку ребенка на страдания, передав ему цепь генетических отклонений. Буду мучить его, а он — нас…
Что то, что другое — жуткий, невозможный выбор, глобальный и разрушительный в последствиях любого исхода.
И почему моя жизнь похожа на сплошной непрекращающийся кошмар?
Кто в этом виноват?
— Как говорят в Одессе: 'жизнь меня имеет, но что с того имею я?' — вздохнула Ольга, вплывая на кухню, и зависла надо мной, разглядывая сверху вниз. — Деньги есть?
— Зачем? Нет, есть, но я же не знаю, сколько тебе надо?
— Тебе. Я договорилась. Сейчас съездим, она тебя посмотрит анализы возьмет и назначит. Дело это требует значительных расходов. Сама знаешь, медицина у нас бесплатная только до кабинета врача, не дальше.
— У меня около двух тысяч с собой.
— Хватит, — кивнула Кравцова со знанием дела и села. — Собирайся.
— Куда? — растерялась я. — Сейчас?
— Ага. А что ждать? Коньячку для храбрости внутрь и вперед, — пододвинула ко мне рюмку. — Принимай, надо. За то, чтобы хорошо прошло и без последствий. Не бойся — я с тобой.
Выпила залпом и протянула задумчиво, разглядывая рюмку с янтарной капелькой на дне:
— А вот кто со мной — вопрос…
— Оля, а что за больница? — спросила я, опомнившись, уже на улице. Меньше всего мне хотелось встретить Алешу и выслушать массу закономерных вопросов.
— Центральный роддом, — бросила та, занимая позицию ловли такси: элегантный взмах руки и чуть отставленная в сторону ножка в изящном сапожке так, чтоб пола шубки распахнулась и открыла обозрению водителей заманчивый изгиб обтянутой черными чулками конечности.
Обычно подобная система ловли срабатывала мгновенно — ножки у Оли были мечтой любого, самого придирчивого эстета, и лицо соответствовало, искусно загримированное подругой под штучный экземпляр. Но сегодня на нем была маска хмурой мадам блеклой наружности, поэтому работали лишь ножки, и мы простояли минут пять, прежде чем, загрузиться в салон.
Всю дорогу я смотрела в окно и пыталась вспомнить — курирует ли Алеша центральный роддом и как часто там бывает, бывает ли вообще? Но так и не вспомнила: вроде — да, а вроде — нет. Чуть затуманенный коньяком и значительно придавленный переживаниями мозг отказывался работать активно и вяло выдал: если — нет, значит — нет. Если — да, скажешь — у Оли проблемы.
Я вздохнула: еще один нелицеприятный поступок.
Интересно, когда-нибудь придет черед благородных?