глубины моих воспоминаний или когда, например, вы спрашиваете меня о причине этой тоски по темному раю, которая сопровождает и не отпускает меня и которая всегда так или иначе находит на всех, кто действует и говорит в пространстве моих странных сказов. Я родился против своей воли, вы лишили меня моего небытия, вот в чем я вас обвиняю. Мое пробуждение было кошмаром, вот что также является причиной дурного состояния моего духа. Я не переношу звуков барабана Летиции Шейдман и не люблю снова видеть подле нее Соланж Бюд и Магду Тетшке, лагерных ее подруг и вечных соратниц, которые в сложном, ломаном ритме на счет семь, на счет два, затем на счет «тринадцать», поднимали свои тела, словно птицы, пытающиеся подражать другим очень тяжелым птицам, или словно ангелы, которым ничего более не остается, как извлекать выгоду из собственного поражения, чтобы завоевать всеобщее уважение. Вот из этого дикого действа я и вышел, здесь мой исток. Эти не ведающие смерти женщины дали мне жизнь, им я обязан всем, я и представить себе не могу, что можно быть столь неблагодарным, чтобы это забыть, и, когда я говорю эти женщины, я, разумеется, имею в виду вас, тех, кто велел своим ружьям нацелиться на меня, не изрешетив при этом меня пулями; и все же, каким бы ни был мой долг по отношению к ним, я не могу простить вам ни эту первородную минуту, ни судьбу, которую вы авторитарно мне навязали, в то время как сам я не желал ничего иного, как почивать там, где я был, а это значит нигде, вдали от всякой истории. Я вспоминаю без всякой радости о своей первой секунде и первой минуте. Я присел на задницу, покрытую страшными язвами, испытывая ощущение, словно я горю. Кожа на мне отставала и удерживала меня до смешного плохо, я уверен, что моя дерма развевалась вокруг меня плохо сшитыми полотнищами, висящими ремешками, страшной и болезненной бахромой. Вы надели на себя по этому случаю ваши самые красивые платья, украшенные вышивкой, старинные свадебные платья и старые траурные плащи, рукава которых истлели в ваших сундуках уже столетье назад, и мне казалось, что моя кожа не только сучилась где-то вне меня, но находила также свое естественное продолжение в этих тканях, чей запах ячьего жира и кочевьих нечистот и сейчас туманят мне ноздри и приводят в уныние. Мне казалось, что физическая граница между мной и вами никогда не существовала и не будет существовать никогда, и что я был только случаем, случившимся с вашей физической совокупностью, с вашим коллективным бытием, и что в самое ближайшее время, то есть с момента конца моего существования, я присоединюсь к вашей массе и затеряюсь в ней. Эта перспектива заставила меня взвыть от ужаса, но вы не придали этому никакого значения, и к тому же, я думаю, голос мой не обладал еще, возможно, в то время достаточной силой, чтобы дойти до вас. Пошло, — сказал кто-то. — Скоро он закричит!.. Пошло, пошло!.. Громче, барабан!.. Бейте же в барабан!.. Когда я говорю кто-то, я не знаю, о ком идет речь, я знаю только, что это не могла быть Варвалия Лоденко, потому что в это мгновение она сбрасывала в мой родничок политические инструкции, которые дополняли те, что были уже до того тысячи и тысячи раз выгравированы в воскообразном составе моего разума и которые теперь надо было магическим образом привести в движение, чтобы, начиная с моих первых самостоятельных порывов, я был направлен по пути, заранее предрешенном вами. Через полминуты другие столетние и бессмертные пришли на помощь Варвалии Лоденко. Там были заведующие идеологическим фронтом Катарина Землински, Эстер Вундерзе, Элиана Бадраф, Бруна Эпштейн, Габриелла Чеунг и еще с дюжину других праматерей того же свойства. Восхитительный шум проник в меня сквозь костные лабиринты уха, имплантированные мне в череп. Что-то упорядоченное вдруг отделилось от него, некая связная речь, хриплые голоса старух, что вновь подводили итог обществу, которое их поколение создало и консолидировало повсюду на планете и в трудные часы поддерживало с такой восхитительной самоотверженностью, что даже камни руин в конце концов уже не могли оставаться на месте. Надо мной вырисовался тесный свод, состоящий из горячих дыханий, артрозом изуродованных рук и суровых, изборожденных морщинами физиономий. Ткани всех сортов поднимали вихрь, пыль отражалась в звуковых волнах, исходивших от старческих ртов. Их речи описывали до- и постреволюционную реальность, реальность мировой революции, и они обрушивались на меня, словно град. Я воспринимал все это, эти фразы, эти горловые звуки, что входили в детали мировых катаклизмов, и мгновение за мгновением мое собственное понимание ситуации улучшалось. На самом деле мои праматери довольствовались тем, что повторяли то, что уже было надо мною произнесено в течение долгих месяцев вынашивания, когда я зарождался в массе кусочков, лишенный всякого движения, в глубине старых кроватей дортуара, или же между волосяным матрацем и наматрасником, или же в тайниках перин и наволочек. Теперь же информация выдавалась мне огромными порциями. И мне не надо было думать, чтобы усваивать ее. Мгновенно понимал я инструкции, которые надиктовывали мне голоса, и цифры, в которых они описывали мир. Итог был такой, что способен был лишить всякого мужества. Люди представали теперь как разреженные частицы, даже не сталкивающиеся между собой. Лишенные всяких убеждений, они странствовали на ощупь в потемках, не способные отличить свое собственное несчастье от крушения коллективной сообщности, так же, как и я, не видя более различия между реальностью и воображаемым, смешивая беды, происходящие от дурных последствий старой капиталистической системы, с результатами нефункционирования системы некапиталистической. Отныне старухи упорно хотели переложить будущее мира или по крайней мере его ось на мои плечи. Они велели мне умыться и отфыркаться, выбежать затем вон из дома для престарелых, миновав при этом все пропускные пункты, и так бежать сквозь тайгу прямо до столицы, а затем сделать все, чтобы устранить всех ответственных, последних еще находящихся у власти людей, — возможно, даже сократив их при этом на голову, как настаивала Варвалия Лоденко, — и затем они сказали, что я могу импровизировать, в зависимости от обстоятельств, и углублять революцию, пока в ней снова не восстановится хоть какая-нибудь динамика. Вот что они мне велели сделать, пока еще последние обломки человечества не превратились в неосязаемый прах. С грехом пополам я встал. Я чувствовал на себе шаманические руки старух. Их пальцы шаманок пытались придать форму тому, что во мне еще не получило формы, я нуждался в детстве, и они слепили для меня эрзац детства, мне нужна была беспечная юность и мечты, и они вложили все это в меня с магическим ревом ошеломляющей насыщенности, каждый рев равнялся двум тысячам четыреста одной картине сновидений и тремстам сорока трем дням беспечного ребячества. Ткани, из которых была сделана одежда шаманок, навевали воспоминания о прогорклом масле и чае со сбитым маслом, о вымени самки яка и о бедном кочевничестве, и я чихнул. Этот шум вызвал волну ликования, он означал, что я стал независимой личностью. Затем я бросился к окну, рассекая толпу перевозбужденных матерей, которые горланили слова прощания и революционные лозунги. Я расталкивал фетровые куртки, брюки из монгольского шелка, ваши морщинистые, беззубые до самых ключиц лица, неожиданно радостные при виде меня, идущего, и оттого уверенные в будущем, и также неожиданно, я могу об этом сказать теперь по прошествии времени, ставшие поистине великолепными. Я набрал скорость, я выпрыгнул из окна, как вы меня к тому и призывали, и я пересек травянистую площадь, которую необходимо было пересечь, прежде чем добраться до наблюдательных постов первой линии лиственниц. Были еще и летящие навстречу и разбивающиеся о мое лицо пчелы, несколько стрекоз, слепни, кроме того, я грубо опрокинул тяжелую массу тела, которая хотела перегородить мне проход, без сомнения, то был Тарас Брок, инженер-ядерщик, который неудачно выбрал день, чтобы прийти приударять за Розой Матросян, потом я опрометью пустился на северо-запад, где, как вы меня убеждали, находилась столица. Я углублялся в лес, в лесные поросли, богатые красной брусникой и пометом белок и лис, на тропы, по которым ходят одни лишь медведи, в старый непроходимый лес, где деревья-исполины обрушиваются лишь через сотню лет после своей смерти. Бег и одиночество меня успокоили. Было уже полдесятого утра. Я бежал не останавливаясь и вдыхая не больше, чем мне было необходимо, чтобы не опьяниться смолой и суметь устоять перед искушением отрешенностью, наслаждениями политически мало продуктивными, которые представляет жизнь отшельнику в тайге. Таким образом, я все же был послушным вашим заветам в те моменты, что непосредственно последовали за началом. Я не снижал ритма ни днем, ни ночью. Я измерял течение времени последовательностью двенадцати полных лун. Тайга была пустынной. Теперь она прерывалась все чаще и чаще, уступая место пустошам, которые иногда простирались на тысячи километров. Дороги и населенные пункты стали более многочисленными. В большинстве городов, которые мне пришлось посетить, можно было встретить деградировавших мужчин и деградировавших женщин, погруженных в тяжелую нравственную летаргию, но чаще не было никого. Улицы поражали своим молчанием, ненаселенные дома выстраивались в линию, бродяги прятались в свои тайники и не отвечали на призывы. В переводе на наш язык скажем, что здесь никогда не происходило массовых манифестаций. Потому что сами массы исчезли. Двуногая, лишенная оперения популяция растворилась в пустоте. Я оставался на телефонной связи с моими бабушками. Они
Вы читаете Малые ангелы