время от времени, как кудахчут куры и цесарки, потому что Альцина Баяджи занималась выращиванием птицы.
Ты рассматривала ноги, наполовину зарытые в теплый песок, ты ничего не говорила, ты смотрела на свои испорченные ногти, на пергаментную кожу своих пальцев, вены нарисовали на твоих руках деревья, ты вглядывалась в дома без жильцов, которые шли вдоль улицы, в черные окна черных квартир, в звезды, в ослепительную луну. Ты читала и перечитывала объявление, на котором Альцина Баяджи попыталась начертать буквами уйгурского алфавита:
Ты сказала: А ты уверена, что он придет? И Альцина Баяджи подтвердила, что да, она была в этом уверена, что человек придет, и что зовут его Витольд Яншог, и что он немного похож на Энзо Мардиросяна, и что сходство, разумеется, очень относительно, но что, тем не менее, что-то есть, и что его фигура напоминает фигуру Энзо Мардиросяна, когда Энзо вышел из лагерей. И ты спросила: Но он, этот человек, он тоже был в лагерях? И Альцина Баяджи поклялась тебе, что да, что он провел девятнадцать лет за колючей проволокой и что, в соответствии с твоей просьбой, он будет воздерживаться от разговоров с тобой, чтобы ты легче могла вообразить присутствие в себе Энзо Мардиросяна и никого другого, кроме него.
Луна блуждала над вашими головами. Стены были освещены, как в солнечный день. Ящерицы ползали подле барабана Альцины Баяджи.
Ты знала, что есть только один шанс из пятидесяти восьми миллиардов, что акт деторождения совершится, даже если сексуальные отношения дошли до необходимой для этого точки. О том свидетельствовали цифры, они в особенности говорили, что человечество вымирает. При мысли, что ты должна будешь в какой-то момент снять свое нижнее белье и позволить мужчине шарить в себе своей полоской, тебя охватывал стыд, но ты утешалась, думая, что Энзо Мардиросян поощрил бы тебя принять условия намеченного сеанса во имя дела выживания человеческого рода. Во имя этой самой ничтожной возможности патетического выживания рода.
И ты уверена, — продолжила ты, — что речь не идет об адепте капитализма? — Послушай, Белла, я клянусь тебе, что это не нувориш, — ответила Альцина Баяджи. — Он работает на мусорном заводе. Он мусорщик.
Повсюду на песке стояли лунные лужицы. Дыхание ветра ласкало вершину дюны возле меня. Воздух был еще обжигающим. Ты вытерла немного пота на шее, вокруг рта, у глаз. Три собаки появились из серой мглы и пересекли западную окраину улицы, не зарычав и не залаяв. Ты понимаешь, мне бы не хотелось, чтобы в меня вошел поклонник капитализма, — сказала ты. Альцина Баяджи тебя успокоила, сначала словами, потом глотком спирта, затем ритм вашего разговора сбился. Вскоре вас стал посещать маленькими приступами сон, в две или три секунды. Становилось очевидным, что человек не придет.
Теперь Альцина Баяджи в задумчивости обрабатывала свои магические инструменты, она стирала с них пыль, подымала их, возвращала их на место. Тыльной стороной ладони она смахнула муравьев, которые приблизились к склянке со смазочным маслом. Она была неправа, полагая, что сеанс начнется в первом часу пополуночи, и она соответствующим образом приготовилась: она сбросила с себя одежды, чтобы Витольд Ян-шог смог смотреть, как она танцует, и мечтать о ней и ее обнаженном теле, в то время, как он возлег бы на тебя.
Я говорю
Вот таким образом и прошла эта ночь солнцестояния.
38. НАИССО БАЛДАКШАН
Старухи ползали в хрустящей траве. Они описывали круги вокруг юрт.
У одной из них начался приступ кашля, то была, без сомнения, Соланж Бюд. В эти последние недели бронхи ее стали словно разодранными, это началось с тех пор, как ей приснилось, что она вдыхала хлор. Она сидела вместе с волками перед отравленной топью, которая дымилась. Насколько можно было понять, — на дворе стояла ночь, весь ландшафт был зеленым, очень темной зелени. Что касается пруда, то он был желтовато-черного цвета. В небе абсолютно ничего не светило. На заднем плане слышалась неотвязная музыка, то был квартет, исполнявший «Третью Гольдскую песнь» Наиссо Балдакшана. Волки сдерживали свое желание выть, которое нередко охватывало их в подобных случаях, возможно, из-за музыки или из-за окружения. Некоторые из них попрятали головы между передними лапами, и одни только глаза их вопросительно вращались. Другие словно свернулись в шар. Они были мертвы.
«Третья Гольдская песнь» не исполнялась нигде с тех самых пор, как она была написана двести восемьдесят один год тому назад. Наиссо Балдакшан бродил еще в снах некоторых отдельных индивидуумов, часто то были женщины, очень старые женщины, но никто не давал себе труда разобрать его мелодии, о которых было раз и навсегда сказано, что слишком заумно или слишком необузданно удалены они от того, что способно услышать ухо человеческое, если вообразить себе, что ухо человеческое вообще еще способно что-либо слышать. В течение почти двух веков ни одна нотная тетрадь, подписанная именем Наиссо Балдакшана, не была поставлена ни на один пюпитр. А потом скрипачи, альтисты, виолончелисты полностью исчезли с лица земли. Чтобы послушать «Семь Гольдских песен», надо было теперь набираться терпения и ждать, пока не придет благоприятный сон. Теперь уже можно было констатировать, что остракизм, которому был подвергнуть Балдакшан, не имел никакой объективной причины. В гармониях Балдакшана не было никакой необузданности, а его мелодии не содержали ничего постыдно-интеллектуального. Они были страшно трогательными. Это правда, что публика, которая теперь судила Балдакшана, уже больше соответствовала тому идеальному слушателю, которого он себе воображал, когда сочинял музыку: то были живые волки, бессмертные вековицы и волки мертвые.
Вилл Шейдман наполовину увяз в постели Варвалии Лоденко. Юрта пришла в очень сильное запустение с тех пор, как Варвалия Лоденко отправилась исправлять ошибки своего внука. Вилл Шейдман не чувствовал себя там дома, и он ни к чему не прикасался с тех пор, как его помиловали и дали ему это новое жилье, шестнадцать лет тому назад. Когда старухи отправлялись на кочевье, он не сопровождал их. Палатка, таким образом, никогда не разбиралась, и сетка, поддерживавшая покрывала, в конце концов сгнила, вызвав частичное крушение конструкции. Вилл Шейдман встал, он медленно направился в сторону войлочного прямоугольника, которым была заделана дверь. У него была походка калеки. Кожные водоросли, которые распускались повсюду на его теле, мешали ему передвигаться, цеплялись за ноги, шуршали.
— Шейдман! — раздался чей-то крик.
— Шейдман, мы здесь, что ты затеял? — протестовала другая старуха.
— Я иду! — взвыл он.
Это были все те же требовательные голоса, звук которых пронзал его память до самых глубинных слоев, до самого первичного слоя его рождения и даже еще до рождения, вплоть до периода дортуара, когда его бабушки, колдуя над эмбрионом, рыкали над ним, пытаясь передать ему свое видение мира.
Он отодвинул занавеску и вышел. Так он стоял на пороге в течение пяти минут, массивный, как як.
— Я слушал квартет Балдакшана, — сказал он.
Они приблизились. У них появилась дурная привычка простирать к нему руки и цепляться за полоски