Анны Гавриловны Заостровской. Анна Гавриловна не позволит так вот за полночь сидеть и писать дневник. Человек она неплохой, но скуповатый, даже, можно сказать, скупой. Чуть что: «Керосин дорогой, довольно жечь!» Хочешь — не хочешь, ложись, тем болев, что не одни в комнате. Кроме меня и Мити Москвина., «на хлебах» у Анны Гавриловны жили еще весовщик железнодорожной станции, беженец из Западного края, поляк Липский и машинист Калиновский со своим приятелем — конторщиком из депо. Платили мы все по- разному, по возрасту и по возможностям: я — 12 рублей в месяц, Митя — 10 рублей, Липский — 17, а Калиновский с другом — больше 40.
Вечером в комнате разговаривали на разные темы. Спорили о книгах, вспоминали, как было дома. Калиновский часто жаловался: ему за тридцать, а нет ни семьи, ни кола, ни двора. Мается в «нахлебниках». Липскому тоже не сладко. Особенно потому, что поляк. Иные насмехаются, дразнят.
Митя Москвин из вотяков, сын волостного писаря. О своих земляках такое рассказывает, что порой даже слушать страшно. Наши русские крестьяне живут в темноте и нужде, а вотяки и того хуже. Да еще измываются над ними, унижают.
До Анны Гавриловны я был «на хлебах» в таком же маленьком домишке на окраине у вдовы железнодорожного машиниста Власовой. Она со своей большой семьей жила бедно, с трудом сводила концы с концами. Выручала корова, но и та попала под поезд.
Когда мы у Анны Гавриловны рассуждали вечерами, какую жизнь надо установить, то всегда сходились на одном: справедливую. Чтобы рабочий человек жил по-человечески и никто не мог бы обидеть его.
Я тогда, конечно, был еще политически неразвитым. Не знал о большевиках, о их программе. А теперь твердо, на всю жизнь верю: большевики принесут справедливость, не допустят, чтобы богатые измывались над бедными. Самый правильный лозунг: «Кто не работает, тот не ест».
На этом заканчиваю свою первую запись в дневнике. Скоро час, надо ложиться спать.
Когда вчера лег спать, долго не мог уснуть. В голове разные мысли. Не успокоюсь до тех пор пока не запишу их в свою тетрадку. Тетрадка у меня толстая, в клеенчатом переплете. Если писать аккуратно и не вырывать страницы, на год, а может и больше, хватит.
Я правильно написал вчера про влияние отца. Он даже в письмах с фронта умел намекнуть насчет того, кто на войне наживается, а кто за эту наживу жизнью платит. Конечно я не полностью понимал такие намеки, но чувствовал: одно нам о войне твердят в гимназии, а другое пишут из армии отец и его брат, дядя Сережа.
Когда отец сам приехал на побывку и стал объяснять, я его лучше понял. К этому времени мне многое уже открылось. Особенно хорошо нас, гимназистов, учили уму-разуму раненые из городского госпиталя.
Помню, еще в первый год войны отправились мы, гимназисты младших классов, в госпиталь с подарками. А там лежал с перебитой рукой Николай Иванович Хаземов, из нашего волостного села Зырянского. Мы подошли к дяде Николаю и говорим, как нас научили:
Защитнику веры, царя и отечества — подарок. Дядя Коля посмотрел на нас и ничего не сказал. Мы его взгляд не поняли и начали приставать с вопросами: сколько он немчуры убил, какой подвиг совершил, каким «Георгием» награжден.
Ни на один вопрос не ответил дядя Коля. Только рукой махнул «Эх, вы…».
Теперь я знаю, что он думал, когда обронил эти два слова: «Эх, вы…» — просто мы были классово несознательными.
В гимназии нас все время наставляли в духе верности царскому престолу. В 1913 году мы участвовали в торжествах по случаю трехсотлетия дома Романовых. Праздновали столетие Отечественной войны.
По царским праздникам ходили в собор и всю обедню стояли вместе с солдатами из гарнизонной команды и полицейскими.
Закон божий почитался первейшей наукой. Каждое утро нас выводили на молитву и мы хором пели. «Спаси, господи, люди твоя…»
Весной 1916 года нас водили на манифестацию в честь взятия Перемышля. Иногда в класс приглашали фронтовиков, чтобы те рассказывали нам о своем героизме. Помню, приходил однажды доброволец, бывший наш гимназист Костя Баранов. Он заметно привирал, но нам все же было завидно.
Однако, как ни старалось гимназическое начальство, ему не удавалось заслонить от нас происходящие вокруг мерзости. Жизнь на каждом шагу опровергала то, о чем нам твердили в гимназии.
Одно время на квартире у Анны Гавриловны стоял подпоручик. Самодовольный, лощеный. Как придет вечером пьяный, начинает измываться над денщиком. А денщик, здоровенный мужик из Уфимской губернии, чуть не вдвое старше «их благородия», в угоду ему приплясывает и песни поет: «Вы послушайте, стрелочки…» или «Пойдем, Дуня…»
А еще был в городе капитан Середа. Так тот избивал солдат прямо на улице.
Такое обращение офицеров с солдатами глубоко возмущало меня. С первого, кажется, класса запомнил и рассказ из хрестоматии про героя Василия Рябова, крестьянина Пензенской губернии. Рябов был простым солдатом. Во время русско-японской войны его послали лазутчиком к врагам. Он все разведал, как приказали, но попался в руки японцам. Что ни делал враг, Рябов молчал, не выдавал военных секретов. Ничего не добившись, японцы казнили его.
Вот ведь на какой героизм способен русский солдат! Как же можно его унижать, оскорблять?! И кто унижает? Свой же офицер!
Видели мы и то, как из нашего городка шли на фронт маршевые роты. Вначале их провожали с оркестром, произносили речи, называли защитниками «престола и отечества». А потом никто не обращал на них внимания. За маршевиками шли только жены, матери, детишки и голосили, словно по покойникам.
Очень сильно я, как и многие в гимназии, переживал неудачи русской армии. Услышишь бывало: «Под натиском превосходящих сил отошли на заранее подготовленные позиции», — и хочется убежать куда-нибудь, спрятаться ото всех и плакать.
Я об этом никому не говорил, но в дневнике могу написать. Стыдно было и обидно, что русские полки отступают. Ведь там много таких, как герой Василий Рябов. Почему же армия терпела поражения?
Чем больше я видел, переживал и думал, тем меньше верил лубочным картинкам, на которых изображался Кузьма Крючков, насаживающий на пику дюжину немцев.
Иными глазами начинали мы смотреть и на военнопленных. Они вовсе не вызывали ненависти. Когда поезда с ними задерживались в городе, мы бегали на вокзал и старались поговорить с немцами, мадьярами, турками, чехами, русинами. Среди них было много больных, раненых. Многие плохо переносили наши морозы, а одежда у всех легонькая.
Я задумывался: за что страдали эти люди, зачем везут их в глухую, далекую Сибирь, почему гонят на убой наших русских мужиков? Почему у нас обижают вотяков, кое-кто в классе измывается над поляками братьями Иосифом и Эдуардом Киборт, а некоторые любят прохаживаться насчет Ицки Грина, сына бедного еврея-чулочника? Почему вокруг столько горя и несправедливости?!
Много «почему» вставало передо мной и я невольно вспоминал детство. Бывало спросишь о чем- нибудь отца, он ответит, а потом обычно добавит: «Вот вырастешь, образование получишь, все сам знать будешь».
Это отец настоял на том, чтобы я поступил в гимназию. Денег для этого не было, и он повез меня первоначально в село Катайское, где имелось городское училище. Там жизнь стоила дешевле, чем в Камышлове. Но почему-то с Катайским училищем у нас не получилось. То ли мы опоздали, то ли была какая другая причина. Помню, папа сказал: «Ничего не выходит», — и поехал со мной в Камышлов.
По письму моей сельской учительницы Лидии Алексеевны Сапожниковой взяла меня на квартиру и согласилась подготовить к экзаменам Евгения Францевна Кузьмина-Караваева. Она была широко известна в городе и брала по десять целковых в месяц. Из ее учеников редко кто проваливался. Я тоже экзамены выдержал на «пять» и был принят.