Серафимович.
— Я в то время увлекался постимпрессионистами — продолжал, вытирая губы, Петр Борисович, — нервным Вламинком, сомневающимся Дереном, расчетливым Марке. Если добавить еще Эмиля Верхарна… отсюда — простуженные рыбы, и опухшая вода и ползущие по городу мостовые. Я вырос в каменном европейском городе, и мир делился для меня на город и все остальное. Когда я приехал в Ленинград, тоже каменный и европейский, он показался мне понятным и знакомым, совсем, как мой город, только съежившийся от холода и постаревший. Понадобилось три года, чтобы понять, что все не так просто.
— Ну, не знаю, что тут непонятного, — вздохнул Серафим Серафимович. — Петербург — это гармония, поверенная алгеброй. Его формула…
— Да, формула. Петербург — это теорема Ферма, извините за выражение. Он недоказуем. И еще — помните, у Достоевского: «Петербург — самый умышленный город…»
— Ну, это еще надо истолковать…
— А чего тут толковать, — неожиданно отозвался из угла Савка, — умышленный — значит злоумышленный. Потому, что про добро нечего и говорить.
— Ну, хорошо, — покосился на Савку Серафим Серафимович, — вернемся к самому очевидному в стихотворении, — к чувству вины, так откровенно заявленному. Это чувство свойственно интеллигенции. Но помилуйте, по какому праву она его присвоила? Разве интеллигенты распяли Христа? Или развязывают войны? Или берут взятки? И зачем они носятся с этим чувством, как с писаной торбой? Греет оно их? Или вдохновляет…
— Интеллигенты не виноваты, — азартно сказал Савка, — потому, что они ничего не умеют. Знаю. Приезжал один в запрошлом годе. Может, евреи?..
— Ну, знаете!.. Я меньше всего тогда думал о своей причастности к интеллигенции. А сейчас — тем более. Чувство вины — мое личное чувство. И если оно плодотворно — значит оно мне нужно. Ну, что, продолжать?
— Отчего же… Это так занимательно.
Петр Борисович огляделся:
— Что-то дует по ногам, вам не кажется?
Он достал из шкафа старое покрывало и вдавил его ногой в щель под дверью.
— Поехали.
Серафим Серафимович приподнялся с подушек, потрогал ногу и поморщился.
— Что, хуже? — испугался Петр Борисович.
— Да ничего, — с досадой отмахнулся больной, — продолжайте, пожалуйста.
— Ну, вот еще:
— Ну, прямо нелинейная физика, — пропел Серафим Серафимович.
— Это еще что такое?
— Как вам объяснить? Грубо говоря, это когда причинно-следственная связь прерывается или меняется вследствие неучтенных внешних факторов. Вот у вас выстрелил кто-то, а рыба с перепугу клюнула, а волк и вовсе подавился.
— Поперхнулся.
— Ну, неважно. Это, я так понимаю, пацифистское стихотворение? В таком случае, зачем вы ищете виновных, — чтоб наказать? Как она непоследовательна, ваша юная муза. И стихи у нее кровопролитные. Хотя, в первом стихотворении та же нелинейность: стихи загрохотали где-то в голове — и дождь пошел. В вас умер физик.
— Нет уж! — испугался Петр Борисович.
— Ну, тогда имажинист. Что это за склеротические деревья такие? И потом — очень чувствуется склонность автора к живописи. Муравей — коричневый. От боли, кажется? Красиво, хоть и сомнительно.
— А мне сомнительны комплименты поэту за живописность, или, тем более, музыкальность. Поэзия, по определению, как вы выражаетесь, поглощает в себе и одно, и другое, и третье. И четвертое. И в помощи других органов — слуха ли, зрения, не нуждается.
— Может быть, если поэт профессионал, — холодно ответил Серафим Серафимович. — Но если вы рифмуете «запах — лапу», или как там: «деревьев — кремни», — тогда извините… И вообще, уж больно странный мир вырисовывается: зверюшки, насекомые, рыбки, птички. Похоже, вы были добрым человеком, Петр Борисович.
— Я больше не буду. Вообще-то, зверюшки здесь не причем. Надо помнить, что это очень ранние стихи. Я еще не отъехал от своей стихии — моря и степи настолько, чтобы они сфокусировались в образ, и не доехал еще до леса и речки, загадочных и волнующих, и оказался таким образом в некоем межприродье, в природе лабораторной или кабинетной. Вы это лучше меня знаете.
— Причем тут я?
— Ну, да. А что касается рифмы, я так и не стал рифмовать лучше. И сейчас не стал бы.
— Воля ваша. А что скажет Савва?
— Пойду я, — очнулся Савка. — Ночь на дворе. Совсем охренели.
Петр Борисович проснулся среди ночи, сел на кровати и закурил. На душе было неясно, как с похмелья, но похмелья не было, а было подобие оскомины, будто душа окислилась от долгого пребывания на свежем воздухе.