Путиловском заводе и имел броню, освобождение от призыва. В тоне журналиста было такое снисхождение, неподдельное удивление и неприятие, что я не стал ничего отвечать. Все равно он не понял бы. Более того, я почувствовал, что и сам не хочу говорить о долге, патриотическом порыве. Эти слова и чувства понятны представителям моего поколения, даже дочь и ее ровесники никогда не спросили бы меня ни о чем подобном, а вот нынешней молодежи вряд ли возьмусь растолковывать, почему записался в народное ополчение и попал в окопы с бутылкой зажигательной смеси в руках. У меня даже винтовки не было, не говоря уже про автомат, но я шел вперед и без колебаний умер бы за родную страну. Хотя умирать, конечно, не хотелось…
— Легенды! Да, поднимаясь в атаку, люди орали от страха, себя подбадривали, врага испугать старались. Одни матерились в голос, другие вопили: «Ура!», третьи молились, четвертые вспоминали родных… Но не товарища Верховного главнокомандующего. Во всяком случае я подобного ни разу не слышал, а только читал. У нас выпускалась окопная газетка, которая так и называлась — «За Родину, за Сталина!»… Но продолжу рассказ про Вашего молодого коллегу. Может, и нет ничего плохого в том, что он не понимает меня. Новое поколение про тоталитарное государство и сталинские репрессии знает лишь из учебников истории и соответственно относится, воспринимая все, словно факты из прошлого, почти столько же древнего, как монголо-татарское иго. Осуждать молодежь за это глупо. Вопрос в ином. Работая над романом о Петре I, я постоянно ловил себя на мысли, что судить о людях минувшей эпохи, оценивать их поступки можно только по законам того времени. Сделать это чрезвычайно сложно. Существует колоссальный риск подмены понятий. Проще простого, глядя на мир из 2003 года, пригвоздить Сталина к позорному столбу истории. Только что это даст? Надо вернуться лет на семьдесят назад и попытаться ответить на вопрос: предполагало ли то время иной стиль руководства, нежели избранный «отцом народов»? Убежден, Сталин — верный продолжатель дела Ленина, он довел до логического конца построение системы, фундамент которой закладывал вождь мирового пролетариата. Другого не могло быть в условиях диктатуры одной партии и одной идеологии, когда любое инакомыслие и даже намек на оппозиционность карались. Система позволила Сталину добиться того, к чему он стремился, о чем мечтал, — единоличной абсолютной власти. Сперва были уничтожены оппоненты, потом объявлены «врагами народа» вчерашние соратники, все, кто мешал движению к цели.
— Вы ведь знаете: история не терпит сослагательного наклонения. Полагаю, не забыли и то, что она, история, не бывает плохой или хорошей. Сталин оказался наиболее последовательным и целеустремленным, он четко представлял, чего хочет, и по трупам шел наверх. Культ личности оградил его от посягательств на трон, исключил появление любых соперников. При жизни Сталина никто не смел даже думать о смене лидера. Более того, и после его смерти от Хрущева потребовалось, полагаю, колоссальное мужество, чтобы осмелиться на антисталинский доклад на XX съезде партии. Без сомнения, это был героический поступок.
— Это не имеет значения. Хрущев разрушил культ, который строился, казалось бы, на века. Я не историк и могу говорить о собственных ощущениях. В 1956-м году я пережил настоящий шок.
— Вопрос закономерен, но ответить на него трудно… Я сказал Вам о потрясении после доклада о развенчании культа личности, но ведь тремя годами ранее смерть вождя тоже казалась мне катастрофой, личной трагедией. Удар был невероятный. Услышав по радио страшную весть, я тут же отправился на Дворцовую площадь Ленинграда — она тогда называлась площадью Урицкого. Все огромное пространство было заполнено рыдающим, растерянным, потрясенным народом. Никто не проводил митингов, не произносил речей — нет. Люди интуитивно собрались вместе, чтобы заслониться, спрятаться от горя. Слишком страшно, жутко казалось остаться в такую минуту одному. С Дворцовой мы с женой пошли на Московский вокзал, я хотел во что бы то ни стало поехать в столицу и лично проститься с вождем, участвовать в похоронах. Билетов, разумеется, не оказалось, пробиться в Москву было невозможно, и все равно я не мог представить, как жить дальше, что делать, во что верить. Внутри сидело ощущение, будто мир рухнул, всему пришел конец. Сталин умер! Пока это не случилось, почему-то никому в голову не приходила банальная мысль, что он, как и любой другой, — смертен, что тело его бренно. Наверное, это результат работы советской пропагандистской машины, не допускавшей отношения к Сталину как к равному. Он был высшим существом, богом.
— О том и речь, что смерть вождя меня потрясла, но сомнения в сталинском гении появились задолго до марта 1953-го.
— Пожалуй, с первых дней Великой Отечественной. Как увидел, что мы абсолютно не готовы к войне, так и задумался. Точнее, нашелся человек, меня надоумивший. Это был мой однополчанин, сосед по землянке. Однажды мы выпили, и он вдруг заговорил, что не понимает сталинских слов о вероломности Гитлера, о внезапности нападения фашистов, якобы и предопределивших их успех на первом этапе войны. Мол, а где же наша разведка, где сталинские соколы, которые с воздуха должны были все увидеть и доложить в Кремль? Вопросы наивные, но я услышал их и подумал: а ведь и правда, странно все получается… И все равно какое-то время мне продолжало казаться, что это нелепая случайность и только на нашем участке фронта не хватает танков, орудий и самолетов, а везде они есть. Прозревать я начал постепенно. Приступы сомнений, критического отношения к поступкам и словам Сталина стали повторяться, учащаться. Когда мы вошли в Германию, я совсем загрустил. Оказывается, загнивающий капитализм выглядел совсем не так, как нам о нем рассказывали.
— Нет, но веры в честность произносимых с высоких трибун речей уже не было.
— Случившееся мы восприняли как личное горе, но никому и в голову не пришло предположить, будто отца взяли из-за того, что в репрессиях нуждалась система. Подобное допущение означало бы, что мы сомневаемся в главном. Нет! Как и миллионы других, мы верили в светлое будущее, во имя которого терпели коммуналки, голод, бытовые неудобства, идеологическую жандармерию и много чего еще. Мыслить иначе было страшно.
— Да, это мои слова. А в чем вопрос?
— «Мы» — это кто? Между Вами и мной стоит несколько поколений. Люди старшего возраста, мои ровесники, наверное, никогда полностью не оправятся от травм, полученных десятилетия назад, но чего бояться вам, для которых Сталин — история?
— Не думаю, что подобное возможно. Конечно, в сталинизме и культе личности виноват не только объект поклонения, но и весь народ. Покорность, готовность подставить шею под хомут, а спину под розги глубоко сидят в русских людях. Нельзя исключать, что в нас вновь взыграет тяга почувствовать на загривке сильную руку хозяина-барина. Но бездумной веры, которая позволила Сталину столько лет безнаказанно