назад усталым, вымотавшимся как побитая собака. Он очень редко разговаривал со мной.
Это была невероятно тоскливая жизнь для ребенка, и однажды я собрала все свое мужество и спросила, не могла бы я снова пойти в школу. Он поинтересовался, сколько это может стоить, а когда узнал, как мало, то отослал меня и даже дал записку к учительнице, прося заняться Священным писанием. С этого времени он обращал на меня больше внимания. Я читала ему по вечерам, а иногда даже спорила с ним по несложным теологическим вопросам.
— Каким странным, благочестивым ребенком ты, наверное, была, — сказал Эндрю.
— О нет, — протестующе засмеялась Элизабет. — Я была как все дети. По временам бунтовала, исчезала в Шорхэме, чтобы поиграть с другими детьми или пойти повеселиться в цирк или на ярмарку. Сперва он не обращал внимания на мое отсутствие, что было унизительно, но после того, как я начала читать ему Библию, он стал более придирчивым и по временам даже бил меня. Иногда за едой я поднимала глаза и видела, что он наблюдает за мной.
Вновь Эндрю испытал нелепый приступ ревности.
— Как он мог довольствоваться тем, что только смотрел на тебя все эти годы? — вспылил он.
— Я была ребенком, — наконец просто сказала она и затем медленно добавила: — А он много думал о душе.
Эндрю грубо засмеялся, вспомнив маленькие насмешливые морщинки вокруг рта, неряшливо торчащую бороду, грубые губы.
— Но он должен был испытывать потребность, — сказал он. Он страстно желал разбить какое бы то ни было чувство дружелюбия и благодарности, которое Элизабет, возможно, все еще питала к покойному.
Ее глаза сверкнули, и она вздернула подбородок едва заметным воинственным движением.
— Никто не мог назвать его Иудой, — сказала она.
Эндрю встал на колени, стиснув кулаки. Он был полон детской личной вражды к покойнику.
— У меня нет ни пенни за душой, — сказал он. — Я тебя спрашиваю: что я получил? Много? А он-то где достал деньги?
— Я узнала об этом позже, — спокойно сказала Элизабет, ее голос был подобен прикосновению холодных пальцев к горячему воспаленному лбу. — Он обманывал своих нанимателей, вот и все. Однажды я, как обычно, наугад открыла Библию и начала читать. Это была притча о неправедном слуге. Я почувствовала, хотя и смотрела на страницу, а не на него, что он слушает с необычайным вниманием. Когда я подошла к месту, где слуга созывает должников своего господина и говорит первому: «Сколько ты должен моему господину?» и тот отвечает: «Сто бочек масла», а слуга говорит: «Возьми счет, быстро сядь и напиши пятьдесят», — когда я подошла к этому месту, мистер Дженнингс — я никогда его не называла иначе — как будто охнул от удивления. Я подняла глаза. Он смотрел на меня со смесью страха и подозрения. «Там так написано, — спросил он, — или ты это сама выдумала?». — «Как я могла это выдумать?» — спросила я. «Люди всякое болтают, — ответил он, — продолжай». — И он напряженно слушал дальше, немного подавшись вперед на стуле.
Когда я прочитала: «И Господь похвалил неправедного слугу, как будто он поступил мудро», он прервал меня снова.
«Ты слышишь?» — сказал он и облегченно вздохнул. Некоторое время он сверлил меня глазами. «Я терзался, — сказал он наконец, — но теперь с этим покончено: Господь похвалил меня».
Я сказала: «Но ведь вы не неправедный слуга» — и добавила с ноткой самодовольства: «Во всяком случае, это — притча».
Мистер Дженнингс велел мне закрыть и отложить Библию. «К чему бесполезные разговоры, — сказал он, — тебе не одолеть Священного писания. Странно, — добавил он, — я никогда не думал, что правильно поступаю».
Затем он рассказал мне, уверенный в Господнем одобрении, как он заработал деньги, с которыми уволился. Все время, пока он был клерком на таможне, он получал доход от моряков, которым не хватало храбрости стать профессиональными контрабандистами.
Они заявляли около трех четвертей от количества привезенного спирта, а мистер Дженнингс проверял их груз и закрывал глаза на то, чего не было в декларации. Можешь себе представить, — сказала она со смехом, — как он осторожно вышагивал среди ящиков со спиртом и пересчитывал их, соблюдая определенную пропорцию. Но в отличие от неправедного слуги вместо ста баррелей он писал семьдесят пять, а если капитан ему задолжал, то записывал и все сто, как предостережение. Затем он приходил домой, открывал наугад Библию и читал, возможно, ужасающие пророчества об адском пламени, впадал в панику, которая длилась часами. Но после того, как он услышал притчу о неправедном слуге, он никогда больше не просил меня читать ему Библию, и я никогда не видела, чтобы он открывал ее сам. Он утешился, а может, боялся найти противоречащую выдержку. Он был хитер и, думаю, по-своему зол, но у него было ребячье сердце.
— Он что, еще и слеп был, как ребенок? — спросил Эндрю. — Не видел, что ты красивая? — Он стоял на коленях со сжатыми кулаками, полузакрыв глаза, как будто его раздирали противоречивые чувства: восхищения, удивления, подозрения, ревности, любви. «Да, я влюблен», — сказал он себе печально, а не восторженно. «Ты, ты, ты?» — смеялся над ним внутренний критик. «Это все старая похоть. Это не Гретель. Ты пожертвуешь собой ради нее? Ты же знаешь, что нет. Ты слишком любишь себя. Ты хочешь обладать ею, вот и все». — «Успокойся и дай мне подумать, — умолял он. — Я трус. Ты не можешь ждать от меня перемен так скоро. Но это и не прежнее вожделение. Здесь что-то святое». И как после заклинания, критик снова замолчал.
Элизабет криво улыбнулась.
— Я красивая? — спросила она и затем сказала с неожиданной неистовой горечью: — Если красота мешает мужчинам быть слепыми, как дети, я не хочу ее. Она приносит несчастье. Он был несчастлив в конце жизни. Однажды, год назад, — это было как раз перед моим восемнадцатилетием — я сильней, чем обычно, взбунтовалась против замкнутости здешней жизни. Я исчезла рано утром, до того, как он встал, не приготовив ему завтрака. И не возвращалась до поздней ночи. Я и в самом деле была напугана своим поступком. Я никогда раньше так надолго не убегала. Я тихо открыла дверь комнаты и увидела, что он спит перед камином. Он сам приготовил какой-то ужин, но едва притронулся к нему. Когда я увидела этот скудный ужин и беспорядок на столе, мне стало жаль его. Я была готова подойти к нему и просить прощения, но побоялась. Я выскользнула из туфель и, не разбудив его, поднялась к себе в комнату. Должно быть, было уже за полночь. Я только разделась, как он неожиданно открыл дверь. У него в руке был ремень, и я поняла, что он собирается меня бить. Я схватила простыню с кровати, чтобы прикрыться. У него был очень сердитый взгляд, но он в один момент превратился в изумленный. Он выронил ремень и протянул руки. Я подумала, что он собирается обнять меня, и закричала. Тогда он опустил руки и вышел, хлопнув дверью. Я помню, схватила ремень и вертела его в пальцах и пыталась почувствовать благодарность за то, что он не избил меня. Но я знала, что предпочла бы избиение этой новой тревоге.
— Ты хочешь сказать, — удивился Эндрю, — что тебе нет и двадцати?
— Я выгляжу старше? — спросила Элизабет.
— Не в этом дело, — сказал он. — Ты кажешься такой мудрой, понимающей, как будто ты знаешь столько, сколько все женщины, когда-либо рождавшиеся на свет, но, однако, не ожесточилась от этого.
— Я многое узнала за последний год, — ответила она. — Возможно, раньше я была непослушной, глупой, но не была ли я моложе? — спросила она с печальным смехом.
— Нет, ты не принадлежишь какому-либо возрасту, — сказал Эндрю.
— Не принадлежу? Думаю, тогда я принадлежала своему возрасту. Мне было восемнадцать, и я боялась его, но не вполне понимала, чего он хочет. Я удерживала его уловками, играя на его страхе перед цитатами из Библии, и, когда в один прекрасный день — или, вернее, ночь — он сказал мне совершенно откровенно и, думаю, грубо, чего он от меня хочет, я сказала ему с той же прямолинейностью, что если он овладеет мной силой, я оставлю его навсегда. О, я начала ужасно быстро взрослеть. Видишь ли, я спекулировала на его желании и, выделяя слово «силой», давала ему понять, без лишних слов, что когда- нибудь, возможно, я приду к нему сама. И так я удерживала его в рамках, постоянно ощущая опасность, пока он не умер.
— Тогда ты победила, — заметил Эндрю, не пытаясь скрыть вздоха облегчения.