безучастный, он удерживал их в стороне, не сводя глаз с золотой неподвижной волны. Но мыши, должно быть, продолжали грызть, так как неожиданно и неодолимо в его сознание ворвалась реальность. «Я ухожу отсюда, — подумал он, — я обещал уйти». — И он подумал о Льюисе как о мрачном и ужасном враге, который поджидает его, чтобы подставить ему ножку и бросить обратно в смерть. «Но мне нужно только пойти в Льюис, не больше, — сказал он сам себе. — Это все, что я обещал». И он подумал, а нельзя ли в таком случае нарушить свое обещание — уклониться, как он это назвал, от него вовсе. «Но тогда я никогда не смогу вернуться назад», — сказал он, и это показалось ему огромной невозможной утратой — навсегда потерять Элизабет, или, скорее, звук ее голоса, который окутывал его покоем.
Он встал и встряхнулся безнадежно, как взъерошенная собака, только что выбежавшая из пруда, которая знает, что хозяин намеревается гнать ее в воду еще много раз. «Я пойду в Льюис, — подумал он, — но уйду оттуда до того, как откроется сессия суда». Он попытался вычислить, какое было число. Он знал, что отправил письмо в таможню Шорхэма 3 февраля, неделя прошла до того, как предательство стало очевидным. Ночью, десятого (в последний раз), они попытались переправить груз. Это был четвертый день его бегства, и оставалось всего несколько дней до открытия сессии. Ему не стоило долго оставаться в Льюисе. Слишком много местных придет на суд, чтобы посмотреть на гибель, а возможно, и на триумф контрабандистов. «Все против меня, — подумал он. Никого на моей стороне, кроме отщепенцев, да нескольких приезжих из Лондона. Судья, адвокат, таможенники. Мне что, суждено всегда оставаться в меньшинстве?» И сердце его запротестовало против необходимости, которая гнала его из теперешнего убежища.
Комната, где они с Элизабет разговаривали прошлой ночью, была пуста. Он поискал глазами клочок бумаги, на котором мог бы написать слова благодарности, но не нашел ни бумаги, ни ручки, ни чернил. Он не осмелился подняться наверх, туда, где она спала, чувствуя, что если снова увидит ее лицо, то не сможет с ней расстаться. Однако ему казалось невозможным уйти без единого слова или знака. Он пошарил в карманах, в них не было ничего, кроме нескольких старых крошек, твердых, как дробь, и ножа. Он нерешительно поглядел на нож. Сердце подсказывало ему оставить его как дар, который может быть ей полезен, как знак его благодарности, а рассудок говорил, что очень скоро в Льюисе нож понадобится ему самому. Он открыл лезвие и погладил его. Оно было чистое и острое, на нем было грубо выгравировано — первый школьный опыт с кислотами — его имя. «Этот нож — мое единственное оружие, — подумал Эндрю. — Он мне нужнее, чем ей. На что он ей, только резать хлеб и делать тосты? А я буду беззащитным без него». — «Вот поэтому и оставь его», — взывало сердце. Жертва. Но пальцам, пробегавшим по лезвию, оно казалось таким обнадеживающе острым.
«Я ничего не оставлю, — решил он. — В конце концов, это она толкает меня на риск». И он двинулся к двери. Рядом с ней, в углу, стояло ружье, с которым она победила его. Он вспомнил ее смех. «Я понятия не имею, как его заряжать». А что, если Карлион… но Карлион ничего не сделает женщине. Это для нее не опасно, и все же он чувствовал себя неловко. Медленно, нехотя он вернулся к столу и вдруг, вытащив нож из кармана, воткнул его в дерево так, что тот остался в столе, дрожа, как стрела.
«Я могу достать другой в Льюисе», — сказал он сам себе и закрыл дверь коттеджа. «Но до Льюиса далеко», — подумал он, неожиданно лишившись приютивших его стен, одинокий в голом, знобком и враждебном мире.
Утро было холодным, резким и солнечным. Нагая роща, на краю которой стоял коттедж, купалась в медленном золотом море света. Над ней возвышался холм, с которого он в паническом страхе спустился две ночи тому назад. Опасность теперь была больше прежней, ведь он в конце концов обещал пойти в Льюис. Однако страх был не так велик. Раньше он заглушал доводы рассудка. Теперь, после общения с человеком твердого духа, рассудок возобладал. Он знал, что это только на время, что его слепая трусость вернется, но, определив линию поведения, он хотел выжать из этой передышки как можно больше. Скорейшим путем в Льюис была дорога, а он жаждал скорости. Как бегун, участвующий в эстафете, он хотел лишь коснуться границ Льюиса и, исполнив свой долг, повернуть обратно. Чем скорее он достигнет города, тем скорее сможет исчезнуть. Но хотя дорога была кратчайшим путем, он очень не хотел ей доверяться. Он представил себе четко очерченную фигуру, бросающуюся в глаза на фоне белой пустынной дороги, где за каждой изгородью, возможно, затаился Карлион и два его товарища. Нет, по холмам дольше, но безопаснее. Там, если его и заметят, то и он, по крайней мере, так же ясно сам будет их видеть. Дичлинг-Бэкон или Харрис- Маунт приведут его к окраине Льюиса. Он мог выждать на последнем склоне, пока не стемнеет. Он с ненавистью посмотрел на солнце, всем сердцем желая той темноты.
Трава на склонах холма росла длинными пучками, так что каждый шаг давался с трудом, как будто он погружал ноги в патоку. Добравшись до вершины, Эндрю запыхался и лег отдохнуть. Он подумал: который час? Солнце, казалось, указывало на позднее утро, так как, когда он поворачивался лицом к земле, оно светило ему почти прямо в спину. «Мы оба устали, — подумал он, — и проспали долго». И он был рад, что не разбудил ее. Холм вокруг был пуст и ободряюще безопасен, и хотя опасность могла таиться внизу, она казалась не такой уж большой на расстоянии. Где-то в двенадцати милях лежал Льюис, но он мог на некоторое время забыть об этом.
Эндрю стоял на вершине холма, воспользовавшись кратковременной безопасностью, и отчаянно цеплялся за этот миг, топя все свои мысли в простом восприятии окрестностей, расстилавшихся внизу, как раскрашенная карта, и в ощущении тепла, перемещающегося от шеи к позвоночнику. В этом долгом омовении солнцем, оставившим неясный призрак луны в прозрачной хрупкой синеве, был первый намек на весну, как и в соленом бризе с Ла-Манша, сокрытого за еще одной грядой холмов, поросших терновником и пророчески зеленых. В роще, которая, как лента мягкого коричневого мха, окаймляла холм, зелени еще не было, но она, еще опасаясь выпада со стороны зимы, осторожно кралась по плоским вспаханным полям внизу, продвигаясь со стороны пастбищ, где паслись маленькие белые овцы. Глядя на игрушечные фермы, разбросанные далеко внизу, он осознал, насколько заблуждался относительно уединенности коттеджа, где спала Элизабет. По белой дороге, как божья коровка по краю листа, ползла ярко-красная телега. Холмы Саррея проглядывали сквозь серебристую вуаль, похожие на лицо старика — суровое, внимательное и несокрушимо целомудренное. В миле от Эндрю с ледяной чистотой прокричал «кукареку» петух и громко заблеял невидимый сбитый с толку ягненок. Дерн, на котором лежал Эндрю, был свежим после дождя и тумана и хрустящим от морской соли.
Услышав стук копыт позади себя, Эндрю обернулся. Его рассудок вновь помутился от страха. Но причин для беспокойства не было. Незнакомый фермер из расположенных внизу земель, верхом, с непокрытой головой, пересекал Дичлинг-Бэкон. Лошадь под ним, высоко поднимая ноги, ступала деликатно, как благородная дама в присутствии толпы. Навострив уши, она углом требовательного глаза следила за своим седоком, сердцем томясь по галопу и… исчезла.
Оливково-зеленые склоны в который раз лежали обнаженными в ожидании весны, которая приходила к ним золотым дождем, как Юпитер к Данае.
Милю зелени и тридцать миль моря несло бризом вдаль на Пламптон и Дичлинг мимо Линдфилда и Ордингли, и они расплывались в этой спокойной бесстрастной серебряной пелене. Кроме налетающего ветра и маленьких метин людей и скота, движущихся в безопасном далеке, все в мире было неподвижно. Над круглым синим прудом в воздухе плыла поющая птица, похожая на клочок обгоревшей бумаги, слишком легкая, чтобы шевелить крыльями.
«Сейчас она проснется, — подумал он, — и спустится по лестнице в кухню. Жаль, что не остался и не поблагодарил ее. Поймет ли она, что означает нож?»
Он пристально вглядывался в коттедж, и, как будто в знак того, что его, сидящего здесь на склоне холма, помнят, облачко белого дыма возникло из одинокой трубы, минуту висело в небе, а затем распалось на клочки. Некоторые подхватило солнце, и они казались стаей парящих птиц, что кружат, мелькая белыми подкрыльями. В одной из расщелин сознания, там, где хранилось детство, он нашел полустертое воспоминание об изображении святой — молодой девушки с бледным застывшим лицом, над головой которой кружилась и вертелась стая голубей. Он винил беспокойство, из-за которого оставил свой нож.
«Она говорит, что Бог есть, — подумал он, — а любой Бог будет хранить ее». Однако у богов странные представления об охране, ведь те, кто были больше других самими собой, частенько платили за это своей жизнью, как будто неудачи не имели отношения к охране. Эндрю инстинктивно протянул руки вперед, будто хотел собрать белых птиц у себя на груди, будто, обладай он и вправду силой, они бы не распались на пятнышки дыма, из которого возникли.