громче и громче. И вот, выудив эту рубашку, я вдруг обнаружил, что рубашка совсем не моя, а Джорджа, и что я по ошибке схватил ее вместо своей. Здесь комизм положения дошел, наконец, до меня, и я начал смеяться сам. И чем дольше я переводил взгляд с мокрой рубашки Джорджа на него самого, умирающего от смеха, тем больше я веселился сам, и под конец стал хохотать так, что рубашка свалилась в воду опять.
— Что же ты... Что же ты... Что же ты ее не вытаскиваешь? — спросил Джордж в перерывах между припадками.
Меня разобрал такой смех, что сначала я не мог сказать ему даже слова, но потом, в перерывах между своими припадками, мне удалось выдавить:
— Это не моя рубашка... Это твоя!..
Я никогда в жизни не видел, чтобы веселье на человеческом лице так внезапно сменялось свирепостью.
— Что?! — заорал Джордж, вскакивая. — Нет, что за растыка! Поосторожней нельзя? Какого черта ты не идешь одеваться на берег? Тебе в лодке вообще нечего делать! Давай багор, быстро!
Я попытался обратить внимание Джорджа на забавную сторону происшествия, но тщетно. Джордж порой бывает непроходимо туп и юмора не улавливает.
На завтрак Гаррис предложил сделать яичницу-болтунью. Он сказал, что приготовит яичницу сам. По его словам выходило, что в яичницах-болтуньях он крупный мастер. Он часто готовил ее на пикниках и во время прогулок на яхтах. Этой яичницей он был просто прославлен. Люди, которые хоть раз попробовали его яичницу-болтунью, какой мы сделали вывод, больше никогда не хотели ничего другого, чахли и умирали, когда не могли ее получить.
В общем, от его рассказов у нас потекли слюнки; мы приволокли ему сковороду, и спиртовку, и все яйца, которые еще не успели разбиться и размазаться по корзине, и стали заклинать его приступить к делу.
Чтобы разбить яйца, Гаррису пришлось потрудиться — потрудиться не сколько разбить, но сколько, разбив, попасть ими в сковороду, а не на брюки, и чтобы при этом они не стекли в рукава. Ему все-таки удалось зафиксировать на сковородке штук шесть, и он, присев на корточки у спиртовки, догробил их с помощью вилки.
Насколько мы с Джорджем могли судить, работа была изматывающая. Стоило Гаррису приблизиться к сковородке, как он обжигался, ронял все из рук и танцевал вокруг спиртовки, щелкая пальцами и выражаясь. Всякий раз, когда мы с Джорджем на него оглядывались, он выполнял эти действия. Сначала мы думали, что это было необходимо с точки зрения кулинарной спецификации.
Мы не знали, что такое яичница-болтунья, и думали, что это, должно быть, какое-то блюдо краснокожих индейцев или туземцев с Сандвичевых островов, приготовление которого требует ритуальной пляски и магических заклинаний. Монморанси как-то раз подошел и сунул в яичницу нос — масло брызнуло, обожгло, и он тоже начал плясать и ругаться. В общем, это оказалось одним из самых интересных и увлекательных предприятий, свидетелем которых я когда-либо был. Нам с Джорджем было ужасно жалко, что все так быстро закончилось.
Ожидания Гарриса оправдались не полным образом. Такими усилиями следует добиваться большего. На сковородку попало шесть яиц, а все, что из них получилось, — чайная ложка горелой, не вызывающей никакого аппетита субстанции.
Гаррис сказал, что беда в сковородке, и объяснил, что яичница-болтунья получилась бы лучше, если бы у нас был котел для ухи и газовая плита. И мы решили больше не готовить этого блюда, пока не обзаведемся указанными хозяйственными принадлежностями.
Когда мы закончили завтракать, солнце уже припекало, ветер стих; более славного утра нельзя было и пожелать. Вокруг нас почти ничего не напоминало о девятнадцатом веке. Глядя на реку, залитую утренними лучами солнца, нам нетрудно было вообразить, что столетия, отделившие нас от того достопамятного июньского утра 1215-го*, отошли в сторону. И вот мы, молодые английские йомены*, в домотканой одежде, кинжалы за поясом, теперь ждем, чтобы своими глазами увидеть, как будет начертана эта важнейшая страница истории, значение которой откроется простому народу только спустя четыре столетия — благодаря некоему Оливеру Кромвелю, который глубоко изучил ее.
Прекрасное летнее утро — солнечное, теплое, тихое. Но волнение грядущих событий уже распространяется. Король Джон заночевал в Данкрофт-холле; весь день накануне маленький городок Стэйнз оглашался лязгом доспехов, стуком копыт по булыжникам мостовой, криками военачальников, грубыми шутками и мерзкой божбой бородатых лучников, копейщиков, алебардщиков, чудным говором иноземцев, вооруженных пиками*.
В городе появляются группы пестро разряженных рыцарей и оруженосцев, покрытых пылью и грязью дороги. Весь вечер напуганные горожане должны без промедления распахивать двери, чтобы впустить грубых солдат, для которых здесь должен быть приготовлен стол и ночлег, и в самом наилучшем виде, иначе горе дому и его обитателям — ибо в те горячие времена меч был судьей и судом, палачом и истцом, и за все, что брал, расплачивался только тем, что щадил, если было угодно, жизнь того, у кого это брал.
Но вот вокруг бивачных костров на рыночной площади собирается еще больше людей из войска баронов; и они там едят, и пьянствуют, и орут во всю глотку буйные хмельные песни, и режутся в кости, и ссорятся, и так далеко за полночь. Пламя костра бросает прихотливые тени на кучи сложенного оружия, на неуклюжие фигуры воинов. Дети горожан подкрадываются к кострам и с интересом глазеют; дюжие деревенские девки со смешками подходят ближе, чтобы перекинуться трактирной шуткой с солдатами, которые так непохожи на деревенских кавалеров — те сразу получают отставку, стоят в стороне и таращатся с пустыми ухмылками на своих грубых рожах. А вдали, на полях, окружающих город, мерцают неясные огоньки других биваков — там собраны войском отряды каких-нибудь знатных лордов, и рыщут как бездомные волки французские наемники вероломного короля Джона.
И так, пока на каждой темной улице стоит часовой, а на каждом холме вокруг города мерцают огни сторожевых костров, ночь проходит, и над прекрасной долиной старой Темзы занимается рассвет великого дня, который окажется таким важным для судеб еще не родившихся поколений.
Едва начинает светать, как на одном из двух островков, чуть повыше того места, где находимся мы, поднимается шум и грохот. Множество рабочих воздвигают там большой шатер, привезенный накануне вечером; плотники сколачивают рядами скамьи, а обойщики из Лондона стоят наготове с сукнами, шелками, парчой золотой и серебряной.
И вот — наконец-то! — по дороге, вьющейся берегом от городка Стэйнза, к нам приближаются, смеясь и перекликаясь зычным гортанным басом, с десяток дюжих алебардщиков — конечно, люди баронов. Они становятся на том берегу, всего лишь в сотне ярдов от нас, и, опершись на алебарды, ждут.
Идет час за часом, все новые и новые отряды вооруженных людей стекаются к берегу; длинные косые лучи утреннего солнца сверкают на шлемах и панцирях, и вся дорога, насколько хватает глаз, полна гарцующих скакунов и сияния стали. Скачут орущие всадники, лениво колышутся на теплом ветру маленькие флажки, то и дело поднимается новая суматоха, когда шеренги расступаются по сторонам, пропуская кого-то из знатных баронов, который, верхом на боевом коне, окруженный оруженосцами, спешит стать во главе своих крепостных и вассалов.
А на склонах горы Купер-Хилл, точно напротив, собрались любопытные крестьяне и горожане — они примчались из Стэйнза, — и никто толком не знает, что значит вся эта суматоха, но каждый толкует по-своему великое то событие, на которое они явились смотреть. Некоторые говорят, что день этот принесет великое благо всему народу, но старики покачивают головами — они слышали подобные басни и раньше.
И вся река до самого Стэйнза усеяна точками лодок, лодочек и плетушек, обтянутых кожей, — сегодня такие уже не в почете и есть только у бедняков. Дюжие их гребцы перетащили и переволокли свои посудины через пороги — там, где спустя годы вырастет нарядный Белл-Уэйрский шлюз, — и теперь они приближаются, насколько хватает смелости, ближе к большим крытым баркам, наготове к отплытию и ждущим короля Джона, чтобы отвезти туда, где судьбоносная Хартия ждет его подписи.
Подходит полдень. Мы ждем терпеливо уже который час, и разносится слух, будто коварный Джон снова выскользнул из рук лордов, бежал из Данкрофт-холла — наемники у ноги, — и вместо того чтобы подписывать для народа вольные хартии, заниматься будет делами другими.