было. 'Вот в том-то и загвоздка! — объяснили ему. — Убил точно он, а как — непонятно. Надо пустить ему кровь и допросить. Если пустить кровь, он, сука, все расскажет'. Несчастный безумец пошел на поводу у этих провокаторов, и если бы во время начавшейся погони Евгений, вновь оказавшийся поблизости, не подставил ему ножку, мне, несомненно, не поздоровилось бы. Убийца, гремя тазом, покатился по асфальту, Евгений бросился на него, вырвал у него бритву и зашвырнул ее куда-то на проезжую часть, затем вырвал таз и, сидя на груди поверженного противника, нанес ему такой удар тазом по лбу, что гул докатился, должно быть, до центра города. Глаза безумца сошлись к переносице, на лице появилась глупая ухмылка, и он заметно успокоился. 'Ты кто?' — спросил его Евгений, занося руку с тазом. 'Я сын Кирова!' — оживившись, запальчиво произнес безумец. При этом он, однако, с опаской косился на таз. Опасения его не замедлили подтвердиться — следующий удар оказался еще страшнее предыдущего. 'Подумай хорошенько, — вкрадчиво попросил Евгений, когда гул стих. — Так кто ты?' Глаза безумца забегали, но таз вновь угрожающе завис в пространстве, и тут выяснилось, что самозванец на самом деле помнит и свое имя, и фамилию, и адрес, и тех, кто его натравил на меня. Его малодушие произвело на меня тягостное впечатление, и я раздумал стричься в тот день (позднее я узнал, что парикмахерская сгорела). Предоставив Евгению проводить блиц-допрос, я повернулся и зашагал домой, намереваясь успокоить расходившиеся нервы рюмкой-другой коньяку.
Еще раз напоминаю читателю, что все вышеописанное произошло со мной за одно-единственное утро, и стоило мне в другие дни выйти из дому, как покушения возобновлялись с упорством, достойным лучшего применения. Конечно, без защиты Евгения я давно уже пал бы жертвой одной из этих варварских акций, но мне в то же время казалось, будто меня охраняет некая высшая сила — ничем иным я не мог объяснить постоянные неудачи моих врагов, а ведь им, как читатель уже успел убедиться, были присущи и опыт в кровавых делах, и поистине дьявольские жестокость и хитрость. Хотя я и оставался цел и невредим, однако все же легко понять, что все это время я находился на грани нервного срыва. В дополнение к нападениям на улице меня не оставляли в покое и дома: то предлагали поморить тараканов, то утверждали, будто я заливаю соседей, то в три часа ночи соблазняли денежным переводом и просили открыть дверь, дабы расписаться на бланке… Коньяк помогал мне лишь отчасти, к тому же для пополнения его запасов мне приходилось выходить из дому и, следовательно, вновь и вновь рисковать жизнью и переживать стресс. Оказавшись в таком заколдованном кругу, я остро нуждался в поддержке дорогого существа, однако Анна лишь позванивала мне порой из своих круизов, превратившихся, казалось, в один большой нескончаемый круиз. Злой иронией судьбы выглядело то, что ее папаша, находившийся рядом с ней в этих путешествиях, из их прекрасного далека руководил всеми попытками моего физического устранения. Свою лепту в расстройство моих нервов вносили и средства массовой информации, смаковавшие (разумеется, безбожно перевирая) большинство покушений и объяснявшие их мотивы самым идиотским образом. Запретить лживым журналистам писать сверхпрезидент, согласно неписаным либеральным правилам, никак не мог, а они согласно тем же правилам помалкивали о том, что я женат на его дочери. Однако сверхпрезидент знал, что публикации обо мне и Анне, появляющиеся даже в самых забубенных таблоидах, подрывают его авторитет в глазах столпов общества вроде Дро Нахичеванского, и потому отчаянно пытался как можно скорее стереть меня с лица земли (разумеется, не ставя Анну в известность о своих действиях). Ну а я читал в газетах и узнавал из телепередач всякие гадости про себя — что я будто бы несметно богат и мне принадлежит большинство лохотронов в Москве; что я собираюсь баллотироваться в этот рассадник политической проституции — Государственную Думу; что в Думе я намерен отстаивать неприкосновенность не только депутатов, но и чиновников и бизнесменов (иначе, мол, им трудно работать), а кроме того, свободную торговлю землей, закон о борьбе с экстремизмом, отмену смертной казни и воинской повинности, права гомосексуалистов и прочие тому подобные вещи. Весь этот бред распространяли те издания, которым я почему-либо был симпатичен (они, похоже, считали, что оказывают мне огромную услугу); те же, которые меня недолюбливали, сообщали ничтоже сумняшеся, будто я заядлый сталинист, антисемит, враг азербайджанцев и педерастов, свободы печати, женского равноправия, рыночных реформ и вообще человек жестокий. Дошло до того, что однажды мне приснился мой тесть-сверхпрезидент, лежащий на свежевспаханном черноземе, на фоне которого его тело неприятно раздражало взор своей подвальной бледностью. Внезапно чрево сверхпрезидента начало стремительно распухать и, став размером с пятиэтажный дом, наконец лопнуло. С гнусным чавканьем из него полезли столь же отвратительно бледные и жирные кольчатые личинки, однако вместо положенных личинкам безглазых голов, снабженных жвалами, эти существа обладали человеческими головами, и лица большинства из них я узнавал — то были лица знакомых мне журналистов. Выгибаясь в скобку и распрямляясь, личинки ползли в разные стороны по пашне, а матка-сверхпрезидент следила за ними с доброй материнской улыбкой. Все это зрелище производило столь тошнотворное впечатление, что я замычал и проснулся, а потом долго не мог успокоиться и уснул только после нескольких рюмок коньяку.
Разумеется, я своевременно сообщил друзьям о постигших меня преследованиях, поскольку не сомневался в том, что нападки сверхпрезидента распространятся и на них. Мой тесть попытался бы ликвидировать их по двум причинам: во-первых, дабы насолить мне, а во-вторых, дабы продемонстрировать своему мирку волю к борьбе с теми, кто оскорбляет буржуазные идеалы и подрывает авторитет вождей буржуазного класса. Правда, ни Степанцов, ни Григорьев не увлекались, в отличие от меня, политическими выступлениями, но моему тестю не потребовалось обладать большой проницательностью, чтобы угадать их истинные симпатии и антипатии. А значит, этих одаренных людей, составляющих ценнейшее достояние нации, следовало срочно выводить из-под удара. По этому поводу у меня с Евгением даже состоялось конспиративное совещание, на котором наш редактор жизни доложил о о принятых мерах. Степанцова Евгений отправил в многодневный запой (надо сказать, что это не стоило Евгению особого труда), а затем сдал его с рук на руки московскому отделению американской организации 'Анонимные алкоголики' (сокращенно 'АА'). Мало кто знает о том, какой мощью обладает эта самая 'АА' — она вполне может потягаться и с итальянской мафией, и с прочими подобными спрутами криминала (я, конечно, имею в виду лишь финансовые и организационные возможности, а не сам характер деятельности). Оно и понятно — ведь кто только из сильных мира сего не побывал алкоголиком, чтобы потом долго лечиться! Московские деятели 'АА' быстро спровадили Степанцова в свой лечебно-трудовой лагерь близ Нью-Йорка, а уж туда нашим недругам не было доступа. Там Степанцову внушили, что он является алкоголиком, и с тех пор он ужасно обижался, если кто-нибудь выражал в этом сомнение. Но в остальном наш товарищ неплохо провел время среди алкоголиков, оказавшихся прекрасными людьми (впрочем, и в России хорошие люди почему-то спиваются гораздо чаще — указанным обстоятельством лишний раз подтверждается всеобщая несправедливость мироустройства). Главное же, повторяю, состояло в том, что под эгидой 'АА' русский поэт находился в полной безопасности. Григорьева посадили на самолет до Буэнос-Айреса и снабдили рекомендательными письмами к влиятельным членам русского землячества. Однако в Буэнос-Айресе следы Григорьева сразу же затерялись. Лишь много позднее выяснилось, что сразу же по прилете Григорьев со словами 'береженого Бог бережет' сел на самолет, вылетавший в Парагвай, и даже не в столицу Асунсьон, а в какую-то невообразимую глушь в провинции Гран-Чако. Впрочем, Григорьева это не смутило, поскольку он сызмальства привык сам зарабатывать себе на хлеб и обеими ногами стоять на почве реальности. 'В этом Парагвае еще не слыхали настоящей музыки, — сказал он себе. — На музыке я там здорово поднимусь'. Исчезнув из поля моего зрения, Григорьев, конечно, поселил в моей душе некоторую тревогу, однако я утешался тем, что одновременно он исчез и из поля зрения наших преследователей. А в том, что Григорьев нигде не пропадет, я не сомневался — сумел же он выжить и преуспеть без всякой сторонней поддержки в жестокой ельцинской Москве, будучи к тому же уроженцем Казахстана и не имея за душой ничего, кроме никому уже не нужного диплома Литературного института и тетрадки юношеских стихов.
Говоря о вынужденном изгнании моих друзей, я несколько забежал вперед. Да, изгнание оказалось спасительным, но в те тревожные дни я еще не мог об этом знать. В тогдашних нелегких обстоятельствах мне, со всех сторон окруженному свирепыми и циничными врагами, как никогда требовались присутствие и поддержка любимой женщины, однако обретал я каждое утро лишь пустую квартиру, пропахшую коньяком, и удручающее сознание собственного одиночества. Да, у меня еще оставался верный Евгений, но он разрушал вражеские козни где-то в отдалении и не мог явиться ко мне, дабы меня утешить. Кроме того, женское тепло — это нечто совершенно особенное, и его не заменить даже самой преданной мужской