духовного общения даже самая любимая женщина вскоре начинает восприниматься как некий докучный предмет домашней обстановки — особенно докучный потому, что, в отличие от обстановки, любимая не стоит на месте, на нее постоянно натыкаешься то там, то здесь, а наткнувшись, не знаешь, что ей сказать. Понятно, что творчество мое пребывало в застое — едва я садился за письменный стол, как волны полудремы уносили мою вялую мысль куда угодно, но только не в направлении развития творческого замысла. Первое время мастерство и самодисциплина выручали меня, и я еще умудрялся что-то сочинять, но с каждым днем это становилось все труднее и труднее. Все чаще я презрительно кривился, перечитывая написанное, и начал испытывать форменный ужас перед чистым листом бумаги. Да, все мои желания исполнялись, стоило мне только открыть рот для того, чтобы их высказать, однако по злой иронии судьбы блага, сыпавшиеся на меня градом и составлявшие предмет мечтаний миллионов современников, были мне не очень-то нужны. Я не испытывал преклонения перед своим тестем, для которого не существовало на Земле ничего невозможного, и хотя его, казалось, постоянно заботило то, как бы еще украсить нашу с Анной жизнь, чувство благодарности спало в моей груди. Напротив, частенько я со злобой косился на тестя, ведь именно навязанный им образ жизни губил в моей душе творческое начало и сделался угрозой для нашей с Анной любви. Вдобавок меня почему-то ужасно злило то, что, несмотря на пьянство, обжорство и неистовый промискуитет, мой тесть остается бодрым, живыи и веселым, а его маленькие голубые глазки излучают все тот же животный оптимизм, что и при нашей первой встрече. Порой мне нестерпимо хотелось обрушить сверхпрезиденту на голову антикварную китайскую вазу (между прочим, его подарок), чтобы заставить его хоть на минуту задуматься над земным преназначением человека, однако затем внутренний голос убеждал меня в бесполезности такой спонтанной акции. Во-первых, мой благодетель все равно ничего не понял бы, а во-вторых, мне бы после этого скорее всего не поздоровилось: по некоторым признакам — обрывкам фраз, не предназначавшихся для моих ушей, выражению лица в иные минуты, — я понял, что сверхпрезидент, как и многие подобные ему богатые бодрячки, умеет, когда потребуется, быть беспощадным.

Итак, в одно туманное осеннее утро я вновь проснулся с тяжелой головой, неприятным вкусом во рту и ощущением застарелого недосыпания. Я знал, что Анна лежит на другом краю огромной кровати, но даже не посмотрел в ее сторону. В последнее время я стал замечать, что в минуты подобных пробуждений меня ужасно раздражают тишина и неподвижность, царящие в комнате. Видимо, яд разгула медленно, но верно проникал в мою кровь, делая меня ненавистником всякого спокойствия. Внезапно мне в голову пришла зловещая мысль: возможно, сверхпрезидент не так прост, как хочет казаться. Уж не вознамерился ли он посредством увеселений, вошедших в привычку, расшатать мою творческую волю? Ведь если даже он сам и не читал моих сочинений, его клевреты вполне могли донести ему о том, как немилостиво я отзываюсь о буржуях и о сомнительных буржуазных ценностях. Неспокойная совесть подсказывала мне, что если у моего тестя имелись такие коварные планы, то он изрядно преуспел в их осуществлении. Действительно, в последнее время я всеми способами ублажал свою презренную плоть, ничем не отличаясь в этом смысле от окружавших меня нуворишей. Могло ли их ничтожество служить для меня оправданием? Вряд ли — ведь я не делал ничего такого, что возвысило бы меня над ними, не делал ничего для вечности. Я сел на постели и надолго замер, тупо разглядывая рисунок ковра, а совесть тем временем высказывала мне все новые и новые упреки, которые ввинчивались, словно бурав, в мои мозги, отупевшие от разгула.

Так я сидел около двух часов, погруженный в неутешительные мысли. Анна и не думала просыпаться — к счастью, она обладала отменным здоровьем и могла долгим дневным сном вознаграждать себя за бессонные ночи. Когда она наконец зашевелилась, внезапно раздался звонок в дверь. Я поплелся открывать, и вскоре прихожая огласилась моим радостным криком: на пороге стоял мой друг Евгений Грацианов, явившийся, как и подобает другу, в нелегкую минуту моей жизни. Когда мы обнялись, я едва не задохнулся в окутывавшем Евгения густом облаке алкогольных паров. Отстранившись, я увидел, что мой друг вдребезги пьян. Как всегда, он был гладко причесан, чисто выбрит и аккуратно одет, однако мешки под глазами, общая припухлость черт и мутно-розовый цвет лица красноречиво говорили о бурно проведенной ночи, а возможно, и о нескольких подобных ночах. 'Не смотрите на меня с таким состраданием, — поморщился Евгений. — У меня-то как раз все в порядке, меня не стоит жалеть. Но я думаю о вас и пью. Да-да, я пью, чтобы забыться!' — повысил голос Евгений, и Анна в соседней комнате беспокойно заворочалась. 'А что стряслось?' — прохрипел я, почесываясь. 'Э — э -э… — Евгений с заговорщицкой улыбкой поводил перед моим носом указательным пальцем. — Не надо притворяться, вы прекрасно знаете, что я имею в виду. Не могу поверить, чтобы вы, художник с большой буквы, были довольны своей нынешней жизнью'.

Евгений, как всегда, попал в точку, однако мальчишеская стыдливость мешала мне говорить откровенно. 'А что такое?' — спросил я, глупо ухмыляясь. Вместо ответа Евгений огорченно свесил голову на грудь и надолго умолк. В прихожей слышалось только наше шумное дыхание. 'Можно мне соточку? — спросил Евгений изменившимся голосом. — Чтобы собраться с мыслями'. Я кивнул и провел его на кухню.

'Каждый автор помимо своих книг пишет и еще одно большое произведение — собственную жизнь, — заявил мой друг, опрокинув стопку коньяка и закусив ломтиком манго. — До недавнего времени ваша жизнь была прекрасным произведением, ее можно было читать и перечитывать, что я, к слову сказать, и делал. А сейчас я ощущаю беспокойство и скорбь'. Евгений покачал головой и налил себе еще коньяку. Говорил он вполне связно, однако речь его утратила фонетическую четкость и понять ее порой стоило немалого труда — так, слова 'беспокойство и скорбь' он произнес как 'бссво и скрпь'. Чувствовалось, что он действительно страдает — об этом свидетельствовали горестное выражение его лица и подернутые влагой остекленевшие глаза. 'Так вот, — продолжал Евгений, — если жизнь можно рассматривать как литературное произведение, то, следовательно, у жизни может и даже должен быть редактор. Нынешняя ваша жизнь нуждается в самом серьезном редактировании. Меня беспокоят вовсе не те увеселения, которым вы с таким рвением предаетесь, — видит Бог, порой художнику без этого никак нельзя. Вопрос в другом: с кем и во имя чего вы им предаетесь? С жалкими людишками, цель жизни которых — нажива? Что может родиться из общения с ними? И чему могут послужить развлечения, цель которых заключается лишь в них самих? Только растрате вашего бесценного времени и столь же бесценного

здоровья. Мне кажется, окружающие вас ничтожества замыслили вас погубить. Однако и вы сами тоже хороши — ведь вы могли бы одним движением смести их со своего пути, а вместо этого вы идете у них на поводу. Извините за резкость, но тем самым вы совершаете двойное преступление: во-первых, вы обкрадываете самого себя, лишаясь ради грубого и бессодержательного разгула тех высших, утонченнейших наслаждений, которые человек получает только от творчества. А во-вторых, вы обкрадываете нас, ваших поклонников, истинных ценителей вашего творчества — ведь сердце разрывается, как подумаешь, сколько шедевров вы могли бы создать за то время, которое растранжирили в кругу разных ослов'.

Тут Евгений неожиданно уронил голову на руки и разрыдался. Чтобы его успокоить, мне пришлось налить ему большой фужер коньяка. Выпив, он заявил: 'И ваши друзья тоже внушают мне беспокойство'. 'Ну, это понятно. Еще бы!' — охотно согласился я, надеясь отвести от себя огонь критики, однако мой гость не поддался на эту уловку. Он лишь заметил, что поэт Степанцов и поэт Григорьев тоже погрязли, с одной стороны, в бессмысленных празднествах, а с другой — в самой пошлой житейской рутине. Оспорить этого утверждения я не смог в силу его очевидной бесспорности. Затем, покачивая пальцем у меня перед носом, Евгений произнес: 'Жить надо не так, как все вокруг. Надо жить не в обычных, а в исключительных обстоятельствах, и если их нет, надо их создавать. Надо лепить действительность'. Пока я размышлял над этими словами, в которых мне явственно слышалось нечто родственное моей натуре, Евгений продолжал: 'Нельзя транжирить только одно — время. Деньги — тьфу! — Евгений смачно плюнул на пол. — Более того, время надо наращивать, как капитал, надо его удлинять. Как? Да очень просто. Ведь оно измеряется событиями, вот и надо втискивать в него как можно больше событий. Но только не внешних, ложных, вроде попоек и пьяных драк — я говорю о событиях, имеющих творческую подоплеку. Вы меня понимаете?'

Да, я понимал Евгения, хотя это давалось мне нелегко — сказывались и мое недосыпание, и его измененное алкоголем произношение, превращавшее слова 'творческая подоплека' в 'трчск пёка'. Но визит Евгения таинственным образом совпал с направлением моей собственной внутренней работы. 'Так что же мне делать? — спросил я. — Затвориться дома и с головой уйти в сочинительство? Но, во-первых, это как-то пошловато, а во-вторых, покоя мне все равно не дадут. Уезжать куда-то бесполезно — мой тестюшка меня везде найдет. Да, наконец, порой хочется и увеселений, пусть даже грубых…' 'Сёбруннсия', —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату