А редактировать журнал тем более!
— Спасибо за кухарку! — обиженно протянул в нос прелат с бабочкой, но, после третьей рюмки Мартелля — три звездочки, modus vivendi, или как переводили бурсаки из Квитко-Основьяненко, мода на жизнь, была установлена: редактором-издателем будет Корнфельд, то есть портить отношения с братьями-писателями и художниками его дело, а внутренняя работа будет лежать на мне.
Состав сотрудников блистал всеми цветами радуги.
Чтоб не портить отношений, были привлечены академики, лауреаты, переводчики, беллетристы, поэты, и даже земские статистики, и приват-доценты, которые заграницей сами произвели себя в профессора.
Из старых сатириконцев оказались на лицо всего трое — Влад. Азов, Валентин Горянский и Саша Чёрный.
Остальные тоже сами произвели себя в юмористы.
Художники и рисовальщики откликнулись с величайшем живостью.
А. Н. Бенуа, И. Я. Билибин, Добужинский, Стеллецкий,
Шухаев, Ал. Яковлев, Терешкович, Пикельный, Серебряков, и главный застрельщик, талантливый блестящий Икс, который свои литературные произведения подписывал именем Тимирязева, а под рисунками и карикатурами ставил другой псевдоним.
— Шарый.
Настоящая фамилия его была куда звучнее, и слава была прочной, а наличие псевдонимов объяснялось иными соображениями…
Была весна. Апрель. На больших бульварах одуряющий запах золотых мимоз, привезенных из Ниццы, парижских фиалок, розовых гвоздик.
Первая страница первого номера посвящена безвременно ушедшим Петру Потёмкину и Аркадию Аверченко.
Стихи были посвящены покойному Аверченко. Написал их Саша Чёрный. А через короткое время хоронили его самого.
На долю Сатирикона, третьего по счёту, выпал большой и заслуженный успех.
Так выражались не только рецензенты, но и вся именитая и знаменитая литературная табель о рангах, и просто обыкновенные смертные, платившие три франка золотом за отпечатанный на отличной бумаге номер.
Рисунки Бенуа, Шухаева, Добужинского, старый Петербург, стихи Агнивцева 'Подайте Троицкому мосту, подайте Зимнему Дворцу…' — русская ностальгия неизбежно врывалась в весёлый, не совсем, впрочем, беззаветный смех.
Графическая сатира таинственного Шарого была и просто замечательна.
Его портреты вождей, матроса Дыбенко, Троянский конь, Яблочко, школа дипломатии, эмигрантский вариант Дяди Вани, Чарли Чаплин у подножья Сфинкса, с пояснением — 'Великие Немые' — всё это конечно войдет в маленькую историю, в большую хрестоматию подлинного, не смеха, а юмора.
Много остроты и верного чутья было в неожиданных по теме и трактовке рисунках Гросса и Пикельного.
Много прозы, как всегда занятной, но уже дышавшей раздражением и усталостью, аккуратно поставлял из своего итальянского убежища А. В. Амфитеатров.
Отлично писал в манере Гофмана Валентин Горянский.
Как всегда, мудрил и мудрствовал А. М. Ремизов.
И упорно подражал самому себе Вл. Азов.
Стихов была бездна, все они были, вероятно, совершенно гениальны, так как на следующий день их уже никто не помнил.
Пытался грешить пером Никита Балиев.
Так называемые юморески, весьма, впрочем, милые, давал Н. Н. Евреинов.
Грешил стихами и прозой и я сам, подписывая прозу, неизвестно почему К. Страшноватенко.
Очевидно удачны, потому запомнились, были анонимные пояснения под некоторыми карикатурами и рисунками.
Под анонимом следует разуметь плод коллективного творчества. Помню чудесный фотомонтаж Шарого, изображавший С. В. Рахманинова в ореоле славы, и подпись к нему:
Руками громы извлекаю
Ногой педали нажимаю,
Я — Рах! Я — Ма! Я — Ни! Я — Нов!
На другом рисунке похоронная процессия, за гробом идут две равнодушные фигуры, и одна другую спрашивает:
— Как вы думаете, попадёт он в царствие небесное?
— Не думаю… для этого он слишком застенчив.
Или вот еще замечательная карикатура того же Шарого:
'К уразумению смысла русской эмиграции'. Сидит в кресле Илья Ильич Обломов. На коленях у него уцелевший экземпляр 'Столицы и усадьбы, а в руках похожая на свастику большая буква Ять.
По лицу текут слезы. А пояснение такое:
О славном прошлом воздыхает,
И Ять слезами обливает…
Или еще. Рисунок Шварца, — современная Клеопатра.
Голая, жирная, розовая, глаза прищурены, в ателье пусто и неуютно. Под рисунком подпись:
— Какая тоска… Ни Цезаря, ни Антония, — одни художники!
Все, конечно, не вспомнить, а и вспомнишь — не перескажешь.
Но бился в этом третьем 'Сатириконе' живой пульс, и отличное было у него кровообращение, и мог бы он жить и жить, а вот что-то около года просуществовал, и потом взял и помер.
Друзья говорили — денег не хватило, враги говорили — юмор был, а юмористов как кот наплакал.
Плакал он очевидно недолго, и сдается мне, что на этот раз враги были правы.
А тут подошел май-месяц, но уже другого — 1932-го года.
Холодный был май и неуютный.
Только и было радости и пищи для души, что все, как помешанные, запоем читали 'Любовники лэди Чаттэрлей' и потом рассказывали друг другу своими словами.
6-го мая, в третьем, четвёртом часу дня экстренные выпуски газет, аршинные заголовки, обычный призыв к населению соблюдать спокойствие и самообладание, и краткое официальное сообщение о покушении на убийство президента республики Поль Думера.
Состояние раненого тяжёлое, почти безнадежное.
Убийца арестован. Русский. По фамилии Горгулов.
Эмигрантский Городок в панике. Спешно закрывают двери, ставни. Шепчутся, сообщают из самых достоверных источников, что убийцу расстреляют, а всех остальных повесят.