метров в длину, тяжелые темно-синие гардины скрывают широкие окна. В глубине площадка для танцев. Там и сям разделенные рядами вечнозеленых растений бары. Постояльцы здесь — по большей части английские туристы. В этот час пить начинают за всеми столиками. То и дело проходят торговцы, предлагая сувенирную дребедень. В витринах выставлены духи. Большие белые залы ресторана выходят окнами на море. На буфетных стойках грозди винограда. Снуют во множестве официанты и прочая обслуга, в белых перчатках и босиком. Потолки высокие, в два этажа. Из люстр, из дутого фальшивого золота льется мягкий золотистый свет, мерцает в светлых глазах Анны-Марии Стреттер, которая полулежит в низком кресле. Здесь прохладно. Роскошь — подлинная, проверенная временем. Но сегодня вечером из-за непогоды закрыли окна, и вновь прибывшие сетуют, что не видно моря.

Подходит метрдотель-англичанин. Он говорит, что гроза кончится после ужина и завтра океан будет спокойным.

Чарльз Россетт слушает. Они говорят о незнакомых ему людях, их сейчас нет в Калькутте, но скоро они приедут и он с ними познакомится. Говорят или молчат, все равно, без скуки и без усилия, просто все устали после прошлой ночи.

В дальнем конце холла танцуют. Это туристы с круизного судна, только что с Цейлона.

Теперь говорят о зимней Венеции.

Пьют еще и снова заговаривают о тех, кого ждут.

А потом она хочет выйти посмотреть на море.

И они выходят посмотреть на море. Волна еще высокая, но ветер потише. Лиловый туман растекся повсюду, окутал и пальмы, и море. Слышно, как свистят лодочники, — три свистка, они предупреждают пассажиров, что сегодня последний рейс в десять. Остров полон птиц, не сумевших долететь до побережья. Они видели их, когда приехали, среди пальм и на манговых деревьях, где теперь обглоданы все плоды.

Пьют еще, ужинать хотят попозже, после всех. Питер Морган говорит о книге, которую пишет.

— Она у меня идет, — рассказывает он, — я это особо подчеркиваю. Она — это долгий, очень долгий путь, разбитый на сотни отрезков, но целиком выдержанный в едином ритме — ее шагов, — она идет, и строка вместе с ней, следуя то железнодорожной линии, то шоссе, оставляя — за ней, идущей этим путем, — вкопанные в землю столбики с названиями: Мандалай, Пром, Бассейн, а она уходит все дальше, лицом к заходящему солнцу, сквозь этот свет, сквозь Сиам, Камбоджу и Бирму, край воды и горный край, десять лет кряду, и остановится она в Калькутте.

Анна-Мария Стреттер молчит.

— А другие такие же, как она? — спрашивает Майкл Ричард. — Если она одна в книге, это будет не так интересно, как… Когда ты говоришь о ней, я вижу ее среди девушек, многих других девушек, вижу их состарившимися между Сиамом и джунглями, а по приходе в Калькутту — молодыми. Может, оттого, что мне рассказывала Анна-Мария Стреттер, но в Саваннакхете я вижу их сидящими под этим светом, о котором ты говорил, на косогоре среди рисовых полей, непотребного вида, с оголенными телесами, они едят сырую рыбу, которую ловят и дают им местные дети; дети боятся их, а они — они смеются. А после, ближе к Индии, наоборот, они молоды и серьезны, сидят на рыночной площади — знаешь, эти маленькие рынки, где всегда есть несколько белых, — под тем же светом, сидят и продают своих новорожденных младенцев. — Он задумывается ненадолго, продолжает: — Но в сущности, ты можешь выбрать и рассказ о ней одной.

А что Анна-Мария Стреттер, спит ли?

— О самой юной? — спрашивает Джордж Кроун. — О той, которую выгнала мать, быть может?

— О самой юной, о твоей.

Анна-Мария Стреттер словно не слышит.

— Иногда она добирается до островов, — говорит Майкл Ричард, — как будто следует за ней, следует за белыми людьми, странно это. Она, похоже, прижилась в Калькутте, не знаю, может, мне снилось, но я, кажется, не раз видел, как она плавала ночью в Ганге… А что за песню она поет, Анна-Мария?

Анна-Мария Стреттер спит и не может ничего ответить.

— Она поет и разговаривает, целые речи произносит ни для кого в полнейшей тишине. Надо, наверно, рассказать, что это за речи, — говорит Джордж Кроун. — Любой пустяк ее веселит, пробежит собачонка — и она улыбается, а гуляет она по ночам; если бы я о ней рассказывал, она бы у меня делала все наоборот, спала бы днем в тени под деревьями, где-нибудь на берегу Ганга. А в Ганге она… в конце концов… именно там она заблудилась, думается мне, сумела заблудиться и все забыла, не помнит, кто она, чья она дочь, и не знает больше скуки. — Джордж Кроун смеется. — Ведь и мы, в принципе, для того же здесь. Никогда, никогда ни тени скуки…

Анна-Мария Стреттер спит.

— Но она все это делает, все, как ты сказал, я даже следил за ней, — говорит Питер Морган, — сидит под деревьями, что-то ест, скребет ногтями землю, смеется… она так и не выучила ни одного слова на хиндустани.

Питер Морган смотрит на Анну-Марию Стреттер — та спит.

— Она грязна, как сама природа, уму непостижимо… о, мне не хотелось бы покидать этот уровень — ее грязи, состоящей из всего на свете, уже застарелой, въевшейся в кожу, ставшей ее кожей; мне бы хотелось подвергнуть эту грязь анализу, сказать, из чего она состоит, из пота, ила, остатков фуа-гра с твоих приемов в посольстве, пусть вам станет тошно, фуа-гра, пыль, битум, манго, рыбья чешуя, кровь — все…

Зачем говорить со спящей женщиной?

— Речи ни для кого и полнейшая тишина, — произносит Майкл Ричард.

— Она в Калькутте как… как точка в конце длинной линии, от незначащих фактов отмежевавшаяся? Ничего, только… сон, голод, отмирание чувств и еще — связь между причиной и следствием?

— Я думаю, он даже не это хочет сказать, — отвечает Майкл Ричард, — он идет дальше, для него она жива только в том, кто смотрит на ее жизнь. Сама она ничего не чувствует.

— Что же осталось в Калькутте? — спрашивает Джордж Кроун.

— Смех… словно выбеленный… слово, которое она повторяет, Баттамбанг, песня — все остальное улетучилось.

— Как отыскать ее в прошлом? Собрать воедино хотя бы ее безумие? Отделить безумие от безумия, смех от смеха, слово Баттамбанг… от слова Баттамбанг?

— Ее мертвых детей — ведь у нее наверняка были дети — от других мертвых детей.

— То, наконец, что называют обменом, то, что она отдает вовне, если угодно, не отличается, по сути, от любого другого. И этот обмен все же имеет место.

— Может, она должна делать что-то, чего не умеют другие, ты не думал об этом? Тогда ее присутствие будет обозначено. Тебе нужна хоть какая-то зацепка, пусть крошечная.

Анна-Мария Стреттер, похоже, уснула крепко.

— Я оставлю ее до безумия, — говорит Питер Морган, — это решено, но я все-таки должен это безумие знать.

— Она будет одна в книге? — спрашивает Чарльз Россетт.

— Нет, будет еще одна женщина, я думаю, это Анна-Мария Стреттер.

Все поворачиваются к ней.

— О, — говорит она, — а я спала.

Вокруг них обсуждают, что буря совсем стихла. Им весело.

Они ужинают. Еда превосходная. Майкл Ричард говорит, что, побывав в «Принце Уэльсском», будешь потом тосковать по его комфорту, где бы ты ни был, на всем белом свете.

* * *

Сквозь кроны пальм виднеется небо. Луна еще прячется за грядой облаков. Одиннадцать часов вечера. В холле «Принца Уэльсского» играют в карты. Побережья не видно, отель стоит фасадом к открытому морю. Зато видны близлежащие острова, темные громады на фоне неба, цепочки огней вдоль причалов. Легкий южный ветерок понемногу рассеивает лиловый туман. Жара вернулась, та же, что в Калькутте. Воздух здесь — соленый, едкий пар. Разница только в запахе — пахнет устрицами и водорослями. «Принц Уэльсский» открыт океану.

Майкл Ричард и Чарльз Россетт идут по дороге через пальмовую рощу. Анна-Мария Стреттер после

Вы читаете Вице-консул
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату